Гарднер Дозуа

Волшебная сказка

Ну, для начала, это была вовсе не деревня, как иногда говорится сейчас, в наши дни, когда люди забыли, сколь мал был мир в старину. В те давние-давние времена, в мире, ныне исчезнувшем почти без следа, деревня представляла собою населенный пункт из четырех-пяти домов, плюс хозяйственные постройки. Большая деревня могла насчитывать десять, а то и пятнадцать дворов у перекрестка дорог — в такой уже могла быть таверна либо постоялый двор.

Нет, это был город, и даже довольно большой город на берегах ленивой бурой реки, столица небольшой провинции небольшой страны, затерянной и почти всеми забытой — даже в те времена — среди безбрежных степей Центральной Европы, простиравшихся от Баренцева моря до Черного и от Уральских гор до Франции. Ближайший электрический фонарь находился в Праге, в сотнях миль от тех мест. Даже газовые рожки в городе были новинкой — да что там, настоящим чудом, хотя в нескольких самых богатых домах на Верхней улице уже имелись. А уж уборные в доме были только у короля, у мэра, да у пары самых преуспевающих купцов.

Некогда в этих краях побывали римляне, и, следуя к городу по единственной дороге в безлюдной степи, вы непременно увидели бы оставшиеся после них растрескавшиеся мраморные колонны и заросший плющом храм, к которому — правда, совсем в другой сказке — вы могли бы рискнуть прийти ночью и собственными глазами увидеть блуждающие огни, согласно местным преданиям, обитающие рядом, а может, с заходящимся от страха сердцем, даже различить в темноте туманные фигуры древних языческих богов, витающие над развалинами... но это уже история совсем иного рода.

Дальше дорога ведет через обширные пшеничные поля, возделываемые сутулыми крестьянами. Согнувшись едва ли не пополам, задницами к небу, они движутся вперед, шаг за шагом, медленной валкой поступью, и полют сорняки, размахивая руками над землей взад-вперед, как будто роются в сундуках, что делает их похожими на стадо странных карликовых слонов о двух хоботах, или на легендарных людей с головами ниже пупка. Кусты вокруг украшены распятыми кроликами — черная, как смоль, запекшаяся кровь на шерстке и зубы, оскаленные в предсмертной муке, служат их уцелевшим собратьям предостережением: держитесь подальше от плодов крестьянского труда!

Но вот поля пройдены, и дорога выводит нас прямиком на Верхнюю улицу — главную улицу города. Здесь вы можете видеть старух-крестьянок, с головы до пят одетых в черное. Они окатывают водой из ведер каменные ступени перед высокими узкими домами по обе стороны узкой улицы, а после скребут камень жесткими вениками, отмывая его от грязи. Порой то одна, то другая старуха распрямляет спину и провожает вас немигающим взглядом тусклых агатовых глаз, будто древняя черная птица.

В конце Верхней улицы виднеется нависший над рекой укрепленный замок. По меркам более благополучных европейских стран, пожалуй, маловат, но вполне пригоден для выполнения оборонительных задач в те дни, когда порох и пушки еще не лишили подобные укрепления всякого смысла. С виду эта груда камня выглядит довольно мрачно, и в другой сказке в ней непременно проживали бы жестокие владыки-вампиры, но наша сказка и не из этого сорта. Вместо вампиров в замке живет — точнее, проводит в нем каждый год по нескольку месяцев, так как частенько любезно переезжает из провинции в провинцию со всем двором, дабы облегчить немалое бремя его содержания для всей страны в среднем — король.


Местный король был из тех, что считаются «добрыми» — то есть, не притеснял крестьян сверх дозволенного традициями, а иногда, по мере возможности, памятуя о древнем принципе сельского хозяйства, гласящем, что более-менее сытая и, следовательно, более-менее здоровая скотина трудится куда лучше, даже осыпал их скромными милостями. Таким образом, королем он был добрым — или, по крайней мере, довольно добрым. Но во множестве полутемных кухонь, бистро и подпольных баров старики, собираясь по вечерам у пузатых печей, грели — или пытались согреть — руки и со страхом шептались о том, что может статься, когда старый король умрет и на трон сядет его сын и наследник.

Но на самом деле наша история и не из повестей о придворных интригах (по крайней мере, они в ней далеко не главное), и потому придется вам двинуться дальше, к большому, обветшавшему, но до сих пор хранящему остатки былого аристократизма дому — к видавшему лучшие деньки зданию на тихой тенистой улице у самой окраины, из тех, что лет через тридцать будут поглощены разрастающимся городом и застроены множеством многоквартирных курятников для рабочего класса. Вон та девица, угрюмо и без особого толку отскребающая от грязи вымощенный камнем дворик, и есть предмет нашего интереса. Поскольку наша история как раз из этого сорта — это волшебная сказка. Ну, вроде как.


Конечно, кое о чем вам никто не сказал. Кое-что от вас утаили даже братья Гримм, не говоря уж о Диснее.

Прежде всего, никто никогда не звал ее «Золушкой», хотя, бывало, обзывали куда хуже. Звали ее Элеонорой — достаточно простым для повседневного пользования именем. К тому же, никто за всю жизнь не уделял ей столько внимания, чтобы удосужиться изобрести ей прозвище, хотя бы жестокое и обидное. Чаще всего на нее не обращали внимания даже с тем, чтоб подразнить.

А вот мачеха у нее, действительно, имелась. Хотя была она злой, или же нет — это зависит от точки зрения. То были жестокие дни жестокой эпохи, когда даже относительно зажиточные семьи не зарекались от голода и нужды, и если она предпочитала в первую голову заботиться о собственных детях, а уж потом — о дочери покойного мужа, вряд ли многим вокруг пришло бы на ум ставить ей это в вину. Напротив, многие похвалили бы ее великодушие: ведь она предоставила незаконному отпрыску муженька место в собственном доме, в собственных владениях, хотя никакой закон — ни божий, ни человечий — отнюдь не принуждал ее хоть пальцем шевельнуть ради сохранения жизни этой девчонки. Нередко ее щедрость даже хвалили вслух, и мачеха всякий раз благочестиво поднимала взгляд к небесам и с показной скромностью бормотала:

— Ну что вы, что вы...

И немудрено. Одним из обстоятельств, о котором вам никогда не расскажут, недостающим звеном, помогающим постичь суть ситуации в целом, является тот факт, что Золушка была рождена вне законного брака. Да, отец просто обожал ее, и окружал заботой, и не скупился на любовь и ласку, и взял ее к себе, и взрастил с пеленок, однако он ни дня не был женат на матери Элеоноры, умершей при родах, а затем умер и сам — после того, как женился на Злой Мачехе, но прежде, чем успел составить завещание, согласно коему незаконная дочь могла бы получить законное право на долю в наследстве или хотя бы какое-то имущество.

Да, сегодня она могла бы обратиться к адвокатам, что повлекло бы за собой множество судебных баталий, генетических экспертиз и появлений в дневных ток-шоу с жуткими воплями и визгами с обеих сторон, и, может быть, в конце концов ей посчастливилось бы урвать свой ломтик пирога. Однако в те дни и в той части света обращаться за помощью к закону или куда-либо еще смысла не имело, поскольку святая церковь гнушалась рожденными во грехе.

Итак, продолжая предоставлять Элеоноре стол и кров вместо того, чтоб вышвырнуть ее на улицу, навстречу голоду и холоду, мачеха действительно проявила недюжинную щедрость. А если и не дополнила этого теплотой семейных отношений, если держалась с Элеонорой — наглядным, бесспорным свидетельством любви покойного мужа к другой — холодно и отстраненно (в те редкие минуты, когда вообще удостаивала ее внимания), так это вовсе не удивительно, и ожидать от нее иного, пожалуй, было бы слишком. В конце концов, у нее имелись и собственные проблемы, а, продолжая кормить девчонку, она и так уже сделала намного больше, чем было необходимо.

Были также и сводные сестры, дочери мачехи от первого брака (брака, в коем муж также умер молодым... но прежде, чем поддаваться соблазну примерить мачеху к роли Черной Вдовы, вспомните о том, что в те дни в тех краях смерть в молодости вовсе не являлась слишком уж выдающимся феноменом), но и они не отличались исключительной злостью — просто не любили Элеонору и не скрывали этого. Однако жестоки и мстительны они были не более (и не менее) любых юных девиц, вынужденных сносить общество той, кто им несимпатична, утратила прежний статус, да вдобавок не пользуется ни любовью, ни покровительством матери. Да к тому же, сказать по правде, сама немного помыкала ими, когда была любимицей отца, а они — новенькими в доме.

Каким-либо особым уродством сводные сестры тоже не отличались — это пошло от Диснея, неизменно приравнивавшего некрасивую внешность к злому нраву. На самом деле, по меркам своего времени они были вполне привлекательны. Однако рядом с Элеонорой действительно как-то меркли, по крайней мере — в глазах мужчин. Как яркие лампочки меркнут в сравнении с еще более яркой.

А Элеонора, безусловно, была красавицей. В этом ей не откажешь никак, иначе вся история утратит смысл. Подобно сводным сестрам, она, дитя среднего класса, росла в относительно благополучной купеческой семье, а, следовательно, с младенчества получала достаточное питание, что означало хорошие зубы, блестящие волосы и прочные прямые кости — совсем не то, что у крестьянских детей, нередко страдавших рахитом и прочими недугами, обусловленными нехваткой витаминов.

Вне всяких сомнений, имелись у нее, как и у других юных девиц, и груди, и ноги, но были ли ее груди велики или малы, были ли ее ноги длинны или коротки, спустя столько времени точно сказать невозможно. Однако, судя по сказке, она считалась девушкой эффектной и, может быть, несколько необычной, посему, раз уж никому не известно, как она выглядела на самом деле, давайте в угоду вкусам нашего времени считать, что она была высока ростом, стройна и подвижна, как жеребенок, с прекрасными длинными ногами и маленькими — но не слишком маленькими — грудками; то есть, полной противоположностью большинству окружающих, коим диета, основанная на картошке и грубом черном хлебе, придавала куда более пухлый и невзрачный вид.

Поскольку дело происходит в той части Центральной Европы, которая в последние несколько сотен лет добрую дюжину раз переходила из рук в руки, а до конца текущего столетия была обречена перейти из рук в руки еще пару раз, каждая волна грабящих-и-насилующих римлян, кельтов, готов, гуннов, русских, монголов и турок еще больше приводила в беспорядок местный генофонд. Допустим также, что у Элеоноры были рыжие волосы, зеленые глаза и бледная кожа — сочетание редкое, но вполне возможное, учитывая наличие в местном генетическом вареве русских и кельтских ДНК. Вот так она будет достаточно выделяться на общем фоне. (Конечно, вполне вероятно, что в действительности она выглядела, точно русская штангистка, в комплекте с заметным пушком на верхней губе, или вовсе как ходячая картофелина, и вы, если желаете, можете представлять ее себе именно такой, но в этом случае придется вам, как минимум, допустить, что она была весьма впечатляющей и обаятельной штангисткой или картофелиной — из тех, вокруг которых мужчины начинают виться, едва у них начнут расти волосы не только на голове.)

На самом-то деле, подобно привлекательности большинства «прекрасных» женщин, которых и симпатичными-то не назовешь, если сумеешь застать в те редкие минуты, когда они не следят за выражением лица, ее притягательность в первую очередь основывалась на живости и личном обаянии — то есть, на том, что она еще не утратила огонька и задора, хотя жизнь с каждым днем все усерднее старалась выжать из нее все соки.

Нет, конечно, Элеонора не прислуживала остальным до такой степени, как показано в версии Диснея — в те времена жизнь была много труднее, и работать приходилось всем, включая и мачеху, и двух ее дочерей. Большую часть трат на содержание дома (который вовсе не был крестьянским хозяйством, что бы вам ни рассказывали в сказках: слишком уж близко к центру города, хотя несколько кур у них, возможно, имелись) окупали доходы с каких-то отдаленных земель, принадлежавших отцу Элеоноры. Но после смерти отца эти доходы мало-помалу сошли на нет, и, дабы хоть как-то удерживаться на уровне среднего класса, все четверо были вынуждены заняться шитьем на дому, что отнимало по семь-восемь часов в день. Однако с тех пор, как два года назад не стало отца, а доходы уменьшились настолько, что больше не позволяли держать слуг, большая часть работы по дому действительно легла на плечи Элеоноры — в довесок к занятиям шитьем.

Элеонора нашла это невыносимо тяжелым, и вы бы с ней вполне согласились. Да что там — нам, избалованным современностью, этот труд показался бы куда изнурительнее, чем ей, и мы на ее месте страдали бы еще горше. В те дни содержание дома в порядке представляло собой тяжелый физический труд — особенно здесь, на задворках Центральной Европы, где даже минимальные (по нашим меркам) бытовые удобства, уже доступные богатым лондонским семьям, появятся только спустя целое поколение, а то и два. Посему работы по дому были делом жестоким и беспощадным, начинались с рассветом, завершались задолго после заката и требовали запаса сил и выносливости, сравнимого с тем, какой необходим для дорожных работ или угольной шахты; по этой-то причине, наряду с тяготами и опасностями деторождения, женщины и старились так быстро, и умирали так рано. Вовсе не на пустом месте родилась поговорка насчет «рабства у кухонной плиты», а стирка была еще тяжелее, столь трудоемкое дело — каждую тряпку отбей вальком, выполощи, отожми досуха, да не по одному разу — даже в домах, где его могли разделить меж собой несколько женщин, редко затевали чаще раза в неделю; полы же в доме и мостовую на дворе в любую погоду мыли, стоя на коленях, жестким веником и едким калиевым мылом, от которого немилосердно щипало в носу, а на ладонях вздувались волдыри.

Конечно, любой другой женщине в этом обществе, кроме самых богатых, приходилось заниматься всем тем же самым, и, таким образом, в судьбе Элеоноры не было ничего из ряда вон выходящего, как не было и никаких причин жалеть ее сильнее прочих, к чему, похоже, призывают нас некоторые сказочники... Впрочем, подтекст этих призывов вполне очевиден: тайная аристократка или, как минимум, девушка из благополучного высшего сословия вынуждена трудиться, будто простая крестьянка! Подумать только! Вынуждена работать, совсем как обычная девица из простонародья! Как будто она была чем-то лучше всех остальных. (Что странно, подобная реакция, как правило, исходит от тех, кто сам каждый день трудится в поте лица, а вовсе не от миллионеров или высшей знати, затесавшихся среди публики.)

Однако Элеонора была избалована не меньше нашего, только не современными бытовыми удобствами, а отцом, чье богатство берегло ее от большей части домашних забот, к которым приходилось приучаться даже купеческим отпрыскам... и посему, возможно, она действительно воспринимала все это куда болезненнее, чем большинство ее современниц. К тому же, отец избаловал ее и в других, более примечательных отношениях, выучив дочь читать (в те времена на это еще поглядывали косо, хотя законом подобные вольности уже не запрещались), привил ей любовь к книгам и знаниям, научил мечтать. Внушил ей амбиции — но для чего? Ум ее был остр, отец обеспечил ей зачатки достойного образования, но что ей было делать с этим, к чему применить? О дальнейшем формальном образовании не могло быть и речи, если бы даже на него имелись деньги — это было уделом мужчин. Любые мыслимые ремесла — тоже. Делать было нечего: способа изменить свою жизнь не существовало. Элеонора была обречена прозябать здесь, в родном доме, когда-то любимом, но за два года успевшем стать ненавистным, трудясь день и ночь, как рабыня, ради тех, кого ничуть не любила и уж тем более не считала родными, пока юность, красота и силы не иссякнут, не испарятся, будто вода, выплеснутая на мостовую, и однажды утром она не проснется сломленной жизнью старухой.

Она все это прекрасно понимала. Она чувствовала, как эта участь неумолимо подступает все ближе и ближе, сгущается, будто черная туча, и каждый новый день неизменно становится чуточку горше, безнадежнее и мрачнее. Она чувствовала, как угасает день ото дня, как меркнет ее разум, как иссякают выносливость и силы.

Каким-то образом ей нужно было вырваться отсюда.

Но выхода не было.

Прожив несколько месяцев в этом жестоком порочном кругу, Элеонора пришла к убеждению, что путь к лучшей, или хоть несколько более комфортабельной жизни один: через секс.

Бессчетные тысячи юных девушек — и немало мужчин — прошли по этому пути до нее, и еще много тысяч пройдут им после. Окинув свое положение холодным, трезвым взглядом, она поняла, что не в состоянии предложить кому-либо ничего ценного, кроме юности, красоты и девственности, а между тем все это — ненадолго. Еще пара лет изнурительных каторжных трудов покончат с красотой и юностью, а рано или поздно кто-нибудь из мужчин, все настойчивее вьющихся вокруг, затащит ее в конюшню, или за рыночный прилавок, или попросту в какой-нибудь темный закоулок и изнасилует, положив конец и девственности (немалому капиталу с тех пор, как несколько сот лет назад Европу захлестнула волна сифилиса). А если она при том еще и забеременеет, то уж точно застрянет в нынешнем положении навеки.

Невзирая на юный возраст, Элеонора уже хорошо знала, какие радости можно извлечь из собственного тела, свернувшись комочком в темноте, на койке, и зажав в зубах кухонное полотенце, чтобы никто не услышал стонов, которые ей не по силам было сдержать, и не была настолько трезва и расчетлива, чтобы не грезить о любви, о романтических чувствах и о замужестве. Правду сказать, ей уже случалось обмениваться пылкими взглядами, страстными речами, а однажды и торопливым, но таким сладким поцелуем с Казимиром — неуклюжим добросердечным здоровяком, работавшим в стеклоплавильне по соседству. Она ничуть не сомневалась, что сможет завоевать его сердце, а может, даже выйти за него замуж, но что в этом проку? Даже если им удастся наскрести достаточно денег на пропитание, она все равно так и останется в этом душном провинциальном городишке, жить той же самой жизнью, что и сейчас. Потом пойдут дети — по одному в год, пока она не одряхлеет и не умрет...

Нет, любовь и брак спасения не принесут. А вот секс — вполне мог бы. Придется продать собственное тело кому-то, достаточно богатому, чтобы забрать ее отсюда — из этой жизни, а может, если все сложится наилучшим образом, даже из этого городка.

Религиозное воспитание Элеоноры, вероятнее всего, строгостью не отличалось — возможно, ее отец втайне склонялся к антиклерикализму, но, конечно, мысли об этакой торговле собственным телом не могли не внушить ей сомнений. Однако она не раз слышала, как женщины говорили об этом у колодца, на рынке, а то и в церкви, когда рядом не было мужских ушей, и выглядело все вроде бы несложно. Ляг на спину, раздвинь ноги, позволь ему попыхтеть да похрюкать на тебе пяток минут, а сама знай гляди в потолок. Неизмеримо легче, чем мыть полы до кровавых мозолей.

Но, если уж торговать собой, будь она проклята, если не постарается взять наилучшую возможную цену!

Элеонора гордилась объективностью своей логики и трезвостью расчета, но в этом месте в ее планах начинал проступать оттенок подспудной нежно-розовой романтичности — чувства, в подверженности коему она не призналась бы даже самой себе.

Если уж становиться шлюхой, то быть обычной шлюхой она вовсе не собиралась. Этих даже в городе такой величины имелось не много, и жизнь их была вовсе не из тех, что достойны зависти или подражания. Нет, ей следовало поднять планку выше.

А если так, то почему бы не к самым вершинам?

Принц. Однажды, в прошлом году, она видела его на параде — верхом на игривом чалом жеребце, рослого, симпатичного, перья на шляпе покачиваются вверх-вниз, серебряные застежки мундира сверкают на солнце... Порой он даже снился ей в жарких снах — в те ночи, когда к ней в постель не наведывался призрак Казимира.

Мысля реалистически, она понимала: о браке не может быть и речи. Принцы не женятся на простолюдинках — даже из тех семей, у которых гораздо больше денег, чем у ее собственной. Этого не может быть просто потому, что не может быть никогда. Сей факт был так крепко укоренен в ее мировидении, что мыслями о возможной свадьбе с принцем она не тешилась и в самых смелых фантазиях.

Однако поиметь простолюдинку принцы не брезговали — так было во все времена и будет впредь. Понравившихся, бывало, даже оставляли при себе. Быть королевской любовницей — что ж, не худший вариант, и, раз уж иного выбора не было, на нем она и остановилась.

Оставалось одно: добиться того, чтоб принц захотел ее.

А почему бы нет? Он ведь мужчина, не так ли? Все прочие знакомые мужчины — даже те, что втрое старше годами — постоянно преследовали ее, постоянно норовили потискать, а то и чего похуже, если рядом никого. Может, и принц ничем от них не отличается.

«А если принцу я почему-то не понравлюсь, — думала она в минуты столь свойственных ей проблесков дальновидности, — что ж, во дворце полным-полно других богатых мужчин. Хоть кому-то из них да сгожусь».

Каждые выходные летних месяцев, пока король и его двор гостили в местной резиденции, во дворце устраивался бал. Правда, семья Элеоноры даже в лучшие времена была не настолько богата, чтобы хоть кого-то из них удостоили приглашения на эти празднества. Но ничего, она что-нибудь да придумает.

Что последует дальше, известно всем. Втайне сшитое платье — только, конечно, ни мыши, ни птицы на помощь не явились. Да помощи и не требовалось — в конце концов, Элеонора была швеей. Обошлось и без феи-крестной, и без тыквы, превращенной в карету, и без волшебных лошадей. Элеонора просто выскользнула из дому, пока мачеха, женщина разочарованная и обиженная жизнью, согласно своей вечерней диете, медленно напивалась в стельку, чередуя бренди с травяным чаем, и в бархатном ночном воздухе, с сильно бьющимся сердцем, отправилась через весь город к реке. Впереди, в сияньи огней, с каждым ее шагом рос, возвышаясь над домами, королевский замок.

Каким-то образом ей удалось проникнуть внутрь. Кто знает, как? Может, страже не пришло в голову задерживать прекрасную, хорошо одетую девушку, уверенно вошедшую в ворота. Может, она затесалась в группу других гостей. Может, стражники перепились, и она попросту прошла мимо. Может, никакой стражи и вовсе не было — зачем она в таком сонном захолустье, если нигде в Европе нет крупных войн? А может, стражники присутствовали, но им на все было плевать.

Как бы там ни было, она проникла во дворец, и это было все, о чем она когда-либо мечтала.

Действительно: какая роскошь, какой шик, какой гламур! Нужно отдать им должное: аристократы во все времена понимали толк в гламуре, шике и роскоши.

Хоть позади и темнела мрачная готическая постройка со всеми своими бойницами, зубцами и машикулями[1], эта часть замка была модернизирована и превращена во дворец. Здесь, в большом бальном зале, были и окна от пола до потолка, открывавшие вид на весь город, простиравшийся внизу, точно макет на огромном столе, и балконы, и завешенные гобеленами альковы, убранные изнутри богато вышитыми восточными коврами, и множество цветов, и полированный мраморный пол (казалось, ему нет ни конца, ни края), мерцавший в свете тысячи свечей, словно озаренный луной туман над гладью озера. Над мрамором пола кружились, как множество бабочек, подхваченных вихрем, люди в ярких разноцветных нарядах, а воздух был полон музыки — громкой, изысканной, горячей, как кровь, заставлявшей все нервы дрожать под кожей.

Да, все это выглядело весьма гламурно, пока не подойдешь поближе к уборным (в конце концов, дело было в жаркую летнюю ночь). Однако вас это покоробило бы куда сильнее, чем Элеонору, давно привыкшую к ежедневному смраду такой густоты, что редкого из наших современников не вывернуло бы наизнанку.

Призвав на помощь все свое очарование, со взмокшими от пота ладонями, она подавила страх и смешалась с толпой.

Конечно, на самом деле ей не удалось обмануть никого. Да, шила она превосходно, но ткани, с которыми пришлось работать, намного уступали в качестве тканям придворных нарядов. Но это было не столь уж важно. Она была красива, обаятельна, свежа, и еще не забыла начатков светских манер, усвоенных до того, как для ее семьи настали нелегкие времена — хотя и это никого не могло обмануть. Но неважно. Она оказалась экзотической забавой, свежим лицом в неизменном придворном кругу, где все до единого давным-давно успели пройти все мыслимые пермутации взаимоотношений друг с другом. Конечно, она наскучила бы им уже через пару дней, но до того вполне могла бы сыскать богатого юного джентльмена, согласного взять ее в игрушки, и, может, даже оставить на время при себе... и, таким образом, ее план вполне мог бы увенчаться успехом, согласись она удовольствоваться особой рангом пониже.

Но тут на краю толпы расправивших перья юношей, окружившей Элеонору, появился принц. Их взгляды встретились, его глаза вначале округлились от удивления, а затем в них мало-помалу разгорелся огонек страсти.

Принц шагнул вперед, сквозь тут же раздавшуюся перед ним толпу низших, и протянул руку, властно приглашая Элеонору к танцу и не сводя с нее горящего взгляда. Такого красавца она в жизни не видела!

Элеонора взяла его за руку, они закружились по залу, и на секунду все это показалось ей, скользящей по гладкому мрамору, танцующей с принцем под льющуюся со всех сторон музыку, прекрасной кульминацией для любой когда-либо читанной ею волшебной сказки.

Но тут принц грубо рванул ее в сторону, в один из укромных альковов, и плотно задернул за собой занавеси. Внутри стоял диван, а рядом с ним — маленький столик с керосиновой лампой и почти пустой бутылкой бренди. Внутри было душно, остро, точно в логове пантеры или медведя, воняло звериным мускусом, простыни на диване были скомканы и покрыты пятнами.

Изумленная, она открыла было рот, чтобы что-то сказать, но принц небрежным взмахом руки велел ей заткнуться и долгую минуту — насмешливо, презрительно, холодно, едва ли не с ненавистью — смотрел на нее. Его тяжеловесное симпатичное лицо было жестоким, злым, холодным, как зимний лед, несмотря на огонь, тлевший в маленьких безжалостных глазках. Он был тяжко, беспросветно пьян, заметно пошатывался, лицо его раскраснелось, от него разило бренди, потом и засохшей спермой, струйка которой, оставшаяся после какой-то прежней встречи нынешнего вечера, до сих пор поблескивала на его штанах. Он смачно, злорадно причмокнул, облизнулся, будто жадный мальчишка, привлек Элеонору к себе и сжал в сокрушительных объятиях.

Миг — и он жестоко, по-звериному, целует ее, кусает губы, втискивает в рот язык. Его дыхание — словно смерть, вкус едок, горек, кисл. Он хватает ее груди, давит, мнет, выкручивает так, что все тело отзывается ослепляющей вспышкой боли.

А принц швыряет ее на диван, наваливается сверху всей своей сокрушительной тяжестью, рвет платье, грубо раздвигает коленом ноги...

Будь она в самом деле такой расчетливой и трезвой, какой себя полагала, откинулась бы на спину, расслабилась, стерпела его вторжение, хрюканье, тычки и толчки — возможно, молча, возможно, изо всех сил и способностей изображая страстное наслаждение, а после позволила бы с презрением вытереть о себя опавший член, да еще заметила бы, как это остроумно. Но, стоило ему навалиться на нее сокрушительной тяжестью, обдать удушливым смрадом, до синяков стиснуть ее плоть твердыми, словно стальные клещи, пальцами, весь ее затаенный романтизм тут же устремился наружу — не так, не так все должно произойти! — и, слыша треск рвущегося в его жадных руках платья и исподнего, почувствовав прохладу ночного воздуха внезапно обнажившейся грудью, Элеонора с силой охваченного паникой зверька рванулась прочь и полоснула ногтями лицо принца.

Оба вскочили на ноги. Какой-то миг принц изумленно взирал на нее, а три глубоких царапины поперек его щеки медленно набухали ярко-алой кровью. Миг, другой — и он вновь схватил ее, и на сей раз им двигала вовсе не похоть, а жажда убийства.

Но на Элеонору уже покушались дважды: один раз — помощник конюха, а другой — зеленщик в темном переулке на задах рынка, и она знала, что делать.

Она с силой пнула принца в пах, вложив в удар весь свой вес и всю силу крепких молодых ног. Принц коротко мявкнул, сложился вдвое, рухнул на пол и сжался в тугой комок, от боли не в силах даже крикнуть.

Тут к Элеоноре разом вернулась вся расчетливость и трезвость. Считаные мгновения отделяли ее от ареста и заточения в тюрьму — если не на всю оставшуюся жизнь, то уж наверняка на долгие годы. А может, даже казнят. Она понимала: что бы ни хотел учинить над ней принц — до этого никому не будет дела. На это всем будет плевать. В счет пойдет только то, что она сделала с ним.

Накинув на плечи разорванное платье, прикрыв, насколько возможно, грудь, она выскользнула из алькова, быстрым шагом (только не бегом!) пересекла большой бальный зал и покинула дворец. За спиной раздались крики и звон дворцовых курантов, бьющих полночь.

Ну, остальное вы знаете. Или думаете, будто знаете.

На следующий день принц принялся искать ее, как одержимый, но двигала им вовсе не любовь, а жажда мести: три глубоких царапины на миловидном лице пробудили в его сердце ярость, затмившую на время обычные заботы (то есть, выпивку и баб) и подстегнувшую к бурной деятельности.

К счастью для Элеоноры, ей хватило ума не называть настоящего (или хотя бы полного) имени никому из тех, кто беседовал с ней на балу, а в придворных кругах она прежде не появлялась, и потому никто не знал, где ее искать.

Тут-то на сцене и появился прославленный башмачок. Да, башмачок существовал, только не хрустальный, а совершенно обыкновенный. «Хрустальный» — это неверный перевод французского слова, использованного Перро: на самом деле у него было сказано «меховой». Впрочем, не был тот башмачок и меховым. И, кстати заметить, на самом деле это вообще был не башмачок. Это была всего-навсего обычная для тех времен и мест модельная туфелька.

Однако она действительно соскользнула с ножки Элеоноры во время борьбы с принцем в алькове. И была насквозь пропитана ее запахом. И уже к концу обеденного часа следующего дня тайная полиция отрядила на поиски следа к дому хозяйки туфельки целые своры собак-ищеек с острым чутьем.

Конечно, никакой примерки туфельки на ногу каждой женщины в королевстве на самом деле не было — такая нелепость и в голову никому не пришла. И сводные сестры Элеоноры вовсе не отрубали себе ни пальцев ног, ни пяток, чтобы туфелька пришлась им впору, как гласят некоторые версии этой сказки. И стаи разгневанных птиц вовсе не спускались с небес, чтобы (сцена, о коей Дисней в силу неких необъяснимых причин умолчал) выклевать им глаза и расклевать носы, как повествуется в других версиях.

На самом деле, если не считать мимолетного взгляда, брошенного по возвращении с бала домой на мачеху, спавшую в темной комнате с мокрой тряпкой поверх глаз, Элеонора больше никогда в жизни не видела ни мачехи, ни сводных сестер.

Принц организовал и начал охоту к полудню — то есть, очень рано по меркам принцев (особенно — терзаемых грандиозным похмельем), что позволяет нам судить, насколько серьезны были его намерения отомстить. К счастью для Элеоноры, она-то привыкла вставать, едва на востоке забрезжит рассвет, что предоставило ей серьезную фору.

На самом деле она вообще не спала, а провела ночь в раздумьях и приготовлениях. Конечно, она не знала, что по ее следу пустят обнюхавших туфельку ищеек, но понимала: город не так уж велик, и в конечном счете принц отыщет ее, если постарается — а он постарается, в этом она не сомневалась ни на минуту.

Посему, как только небо на востоке начало светлеть, а птицы в ветвях деревьев защебетали, приветствуя хмурое сырое утро (а может быть, споря, стоит ли тратить драгоценное время, выклевывая глаза сводным сестрам Элеоноры), Элеонора вышла за порог с грубым холщовым мешком, в который тайком сложила несколько ломтей хлеба и сыра, а также остатки отцовского столового серебра, обычно хранившегося под замком в комоде, ключ от которого прятали в каком-то якобы не известном Элеоноре месте.

В городе Элеонора задержалась только затем, чтобы перехватить Казимира по дороге в стеклоплавильню и заговорить с ним быстрее и жарче, чем когда-либо в жизни, так как вдруг осознала: при всем желании убраться отсюда, ей очень не хочется уходить без него.

Что именно она сказала ему, чем смогла убедить — этого мы никогда не узнаем. Возможно, убедить его оказалось не так уж трудно: терять ему, не имеющему ни семьи, ни сколь-нибудь заманчивых перспектив, было нечего. А может, он и сам давно хотел убежать с ней, только предложить стеснялся.

Словом, что бы она ни сказала, это сработало. Казимир украдкой вернулся к себе, достал из-под половицы то немногое, что сумел скопить — возможно, к тому дню, когда ему удастся уговорить Элеонору выйти за него замуж, — и оба пустились в путь.

К этому времени о туфельке и об охоте за Таинственной Незнакомкой знал весь город, и издали уже доносился собачий лай.

Город покинули, спрятавшись в телеге с навозом — более надежного способа скрыть собственный запах Элеоноре в голову не пришло.

Отмывшись в быстром ручье (пока девушка застенчиво прятала от Казимира обнаженную грудь, тот делал вид, будто не подглядывает), они пошли дальше пешком, держась проселочных дорог, чтоб избежать погони, время от времени подсаживаясь в телеги крестьян, направляющихся на рынок, а после, добравшись до узкоколейной железной дороги, сели в поезд, то трогавшийся, то останавливавшийся, то останавливавшийся, то трогавшийся, порой без всяких видимых причин часами простаивавший без движения на крохотных безлюдных станциях, где из-под шпал пробивалась густая трава, а на залитых солнцем пустых платформах, опрокинувшись на спину и задрав кверху все четыре лапы, спали собаки. Так, мало-помалу, шажок за шажком, медленно проживая невеликие Казимировы накопления, питаясь черным хлебом, лежалым сыром да кислым красным вином, пересекли они всю Европу.

В Гамбурге, продав серебро отца Элеоноры, они сумели обзавестись билетами на корабль, отправлявшийся в Соединенные Штаты, и кое-как состряпанными фальшивыми документами. Прежде, чем их — с такими-то сомнительными бумагами — пустили на борт, Элеоноре пришлось отсосать у портового инспектора, стоя перед ним на коленях на занозистом дощатом полу его конторы, пока он вгоняет ей в самое горло толстый, грязный, вонючий, точно дохлая ящерица, елдак, да думая только о том, как бы не подавиться.

Казимир об этом так и не узнал: поблизости были товарищи инспектора, которые предпочли бы получить неофициальную плату за проезд с него, а не с нее, а Казимир, во многих отношениях еще мальчишка, естественно, отказался бы с негодованием, и тогда их уж точно схватили бы и, вполне вероятно, прикончили. Посему Элеонора рассудила, что плата за шанс начать новую жизнь в Новом Свете невелика, и позже почти не вспоминала об этом. Вдобавок, Казимиру жаловаться было не на что: в постель к нему, после того, как они благополучно поженились в Новом Свете, она легла девственницей, и доказательством этому послужила окровавленная простыня (оно и к лучшему — конечно, Казимир был человеком мягким, добросердечным, но все-таки человеком своего времени, так что особого либерализма в подобных вопросах от него ожидать не стоило).

В конце концов они осели в Чикаго, где хватало работы и для стекольщиков, и для швей, и прожили там вместе — когда счастливо, когда и не очень — сорок пять беспокойных лет, пока в один горестный зимний день Казимир, несший заказчику лист стекла сквозь городской снегопад пополам с копотью, не умер от разрыва сердца.

Элеонора прожила еще двадцать лет и умерла на кухне, в койке возле плиты (в последние несколько дней она наотрез отказывалась позволить перенести себя в спальню), окруженная детьми и внуками, среди уютных ароматов готовящейся пищи и печного дыма и резких запахов поташа и крепкого щелока, которые теперь тоже находила на удивление приятными, хотя в юности терпеть не могла. Ни о чем из сделанного в жизни она не жалела, и, за исключением нескольких секунд в самом конце, когда тело забилось в судорогах, безуспешно пытаясь сделать вдох, смерть ее была легка — насколько вообще может быть легка смерть человека.

После смерти старого короля принцу довелось поцарствовать всего-то несколько лет: охватившая страну гражданская война покончила с самодержавием. Принц, и остальные члены королевской фамилии, и большинство дворян — добрых ли или жестоких, преступных или ни в чем не повинных — были казнены. Еще через несколько десятков лет в свою очередь пали и победители, и власть перешла к военной хунте с местным диктатором во главе.

Спустя годы город был окружен и захвачен танковой колонной под командованием внука Элеоноры, поскольку один из преемников диктатора имел неосторожность заключить союз с «осью».

В тот же вечер внук Элеоноры вскарабкался на развалины королевского замка, практически разрушенного в ходе предыдущих битв, окинул взглядом остатки пола большого бального зала, ныне открытого всем ветрам, траву, пробивающуюся сквозь трещины в некогда отшлифованном до зеркального блеска мраморе, все еще тускло поблескивавшем под луной... и так и не сумел понять, откуда могла взяться эта мимолетная печаль, этот недолгий приступ грусти, всколыхнувшейся в сердце и тут же развеявшейся, как ускользают из памяти, исчезают навеки дурные сны, стоит только проснуться.


-----

[1] Навесные бойницы, предназначенные для вертикального обстрела идущего на штурм противника.


Выбрать рассказ для чтения

47000 бесплатных электронных книг