Марго Ланаган

Губительный выстрел в голову

Кто верит в собственную смерть? Я видел, как гибнут люди, как те, с кем ты разговаривал, те, с кем делился табаком, падают с ног, замирают в лужах крови и больше не поднимаются. Теперь и я могу похвастать шрамами, и голова моя полна историй, которым наши козопасы не поверят ни в жизнь. Так вот, я точно могу сказать: даже если все вокруг гибнут, ты все же можешь остаться невредимым. В последний миг какой-нибудь солдатский босс выводит тебя из-под обстрела, пока летучие машины с воздуха поливают врага огнем, и — наконец-то, наконец-то! — вражеский огонь захлебывается, стихает, хотя ничто на земле не могло остановить его. Я всегда думал, что мне повезет, и так оно и вышло. А те, кто вернулся домой в виде историй из чужих глоток? Они падали, гибли передо мной и рядом со мной, и я мог так же, как они, умереть в любой миг, или остаться калекой, а это еще хуже смерти. Я набирался решимости перед каждым боем, нарочно старался разозлиться, но все же в глубине души сохранял покой, вот как оно бывает. И не напрасно, так-то: вот он я, цел и невредим, ничто мне не грозит, я богат, могущественен и вот-вот стану королем.


Я держу короля за ворот. Сую ствол пистолета ему в глотку. Он задыхается, кашляет. Драться он не умеет — понятия не имеет о драке. А аромат от него приятный, богатый. Рывком разворачиваю короля, нажимаю на спуск, и его затылок взрывается фонтаном кровавых брызг. Грохот такой, будто весь мир рухнул.


Я пошел на войну, потому что для меня весь большой мир был чудом. Всю мою жизнь в наших горах каждый год появлялся прохожий человек, а то и два, и все они рассказывали, где побывали и куда направляются. В сравнении с рассказами обо всех этих местах — красочных, загадочных, многолюдных — моя жизнь среди собственного народа казалась простой до глупости. Казалось, мы сидим взаперти, несмотря на огромное небо над головой, несмотря на свободу идти со стадами по горам и долам куда пожелаешь. Отцы жадно впитывали каждое слово прохожих, матери наперебой спешили накормить их и молча смотрели и слушали. Мне тоже хотелось явиться домой с новостями, чтобы и в мою честь устроили пир, стать человеком уважаемым, из тех, кто объясняет, как устроен мир, а не сидит среди коз и детей, глядя во все глаза да задавая бесчисленные вопросы.

И я ушел. Ушел за той же жизнью, которой жили прохожие люди, навстречу всем ее приключениям и хитросплетениям. Мне страсть как хотелось оказаться в этих историях самому. Среди солдатских боссов со всем их снаряжением, пожитками, оружием и знанием жизни, и тех, других, что хотят завладеть всем этим. Хотелось стравить одних с другими, как рассказывали прохожие, и забрать себе все, что выпадет в драке — деньги, еду и прочие побрякушки. Особенно эти моргающие и жужжащие серебристые штуки: раскрываешь, как семенную коробочку, и говори с разведчиком в холмах или с другими боссами — мне очень хотелось такую.

А еще — захватывающая, азартная игра самой войны. Рассказывали, что эту игру можно проиграть в любую секунду и самым позорным манером: справляя нужду в канаве, накладывая себе еды в миску в столовой, а то и прямо на шлюхе в палатке неподалеку. (Прохожие говорили отцам, будто шлюх на войне видимо-невидимо, будто там любая женщина — шлюха, некоторые даже денег не берут, а ложатся с тобой из чистой любви к блуду.) Но гляньте: вот же он, чужой прохожий человек, здесь, среди нас, жив-здоров, единственный шрам на его плече гладок и безобиден, несмотря на все рассказы о голове, упавшей к нему на колени, да о том, как люди мирно плясали себе в кругу, а в следующий миг все до одного попадали замертво. Вот же он — угощается с нашего стола, смеется. А те, другие — это ведь только слова. Может, и вовсе одни только выдумки, одна только похвальба... Я слушал гостя и глядел на отца и дядьев. В то, что он вправду повидал такое множество смертей, да еще таких необычных, похоже, верилось не всем.


— Ты стал другим, — шепчет принцесса, сжавшись в комок и глядя на меня снизу вверх. — Раньше ты был нежен и добр. Что произошло? Что изменилось?

Я стоял посреди холодной болотистой пустоши. Старуха лежала мертвой — выстрел так и снес ее с пня, на котором она сидела. А пистолет, из которого вылетела пуля, превратившая ее лицо в кровавое месиво, был зажат в моих пальцах. Мой пистолет — боссы выдали, чтоб воевать, а я тайком утащил домой. От выстрела гудело запястье, кончики пальцев покалывало.

Я все еще был на подъеме после прощального дембельского подарка нашего дилера — косячка с первосортной травой, наполовину выкуренного на ходу. Поднял я пистолет, понюхал дуло. От запаха дыма защипало в носу. Потом рука с пистолетом упала, повисла вдоль туловища, и остался я стоять, промерзший до костей и не на шутку озадаченный. Взрыв или выстрел — он всегда так: вмиг пробуждает от любого сна, от любого дурмана в голове.

Я сунул пистолет в кобуру. Что ж она такого сделала, эта старая курица, чем умудрилась так разозлить меня? Оружия при ней не было, угрожать мне она ничем не могла. Ну, отвратительна, да — так все старухи отвратительны. Грязи на ней целый слой — так на войне все грязны. Только лицо ее между черных от грязи пальцев было чистым: чистое красное мясо, чистые белые осколки кости... Я слегка разозлился на самого себя: оставил бы старуху в живых — она могла бы рассказать, из-за чего все это. Гляжу в безликую мертвую маску: ну да, рта у нее нет, но, может, хоть дурман в голове ее разговорит? Нет, не тут-то было: лежит, не шелохнется, слепо пялится в небо.

«Она тебя обманула», — шепнула на ухо память.

А, да, верно. За это-то я ее и пристрелил.

— Что-то не понял я тебя, старуха, — сказал я. Уж так она была уродлива, что доброта на душе (я же оказал старой вешалке услугу!) сменилась лютой злобой. — Вот я стою тут, — сказал я, — по колено в долларах янки. А вот ты сидишь, прямо над погребом, битком набитым сокровищами, которых хватит, чтоб весь остаток дней жить во дворце, одеваться да харчеваться, что твоя королева. И все, что тебе понадобилось там, внизу — вот эта старая безделушка, какие на фабриках делают миллионами, да еще наполовину пустая?

Покрутил я в руках эту зажигалку так и сяк... Будто мешок с рисом в лагере беженцев развязал! Старуха так и уставилась на нее во все глаза, хотя изо всех сил делала вид, будто ей все равно.

Подобные зажигалки «Bic» дети этой страны и этой войны отдают за одну упаковку сухого пайка — одного индивидуального рациона им хватит на целую семью. А в самые скверные времена отдадут даже за пару долек шоколада. А жидкость их дряхлый, трясущийся дед продаст тебе за щепоть табаку. А хочешь, купи себе новый, заправленный под завязку «Bic» в одной из уцелевших лавок — в пещерке среди развалин или под навесом, наскоро сколоченным на обочине расчищенной бульдозером улицы. Новые зажигаются с первого чирка, не надо ни трясти их с руганью, ни чиркать какое-то волшебное количество раз. Солдаты на войне — богачи. Живешь на всем готовом, да еще денежное довольствие получаешь. Кому-кому, а уж нам-то нет никакой нужды стрелять в человека ради грошовой зажигалки — да еще этакой розовой, дамского фасона.

— Да, но для меня эта зажигалка особая, — отвечает старуха (и врет прямо в глаза). — Мне подарил ее сын. Ушел он на войну, вот так же, как ты, и погиб за родину. Потому-то она мне и дорога. Хотя для кого другого гроша ломаного не стоит.

Но, судя по тому, как она подобралась и облизнулась, вещь явно была цены немалой. Откинул я полу шинели:

— Не ври, старуха. Вот у меня пистолет — волшебный. Стоит достать — любой мне правду скажет. Много раз пользовался. Что тебе в этой зажигалке? Говори, или башку разнесу.

Покосилась она на мой пистолет в потертой кобуре, выдвинула вперед подбородок и снова уставилась на зажигалку.

— Какое тебе дело? Дай сюда! Хватит с тебя и денег.

Если б старуха взмолилась, если б заплакала, я бы, может, и отдал, но ее злоба разбудила мою. В этом-то и была ее ошибка.


Склоняюсь над королем, нажимаю на дистанционном пульте кнопку, отпирающую дверь. Люди королевы врываются внутрь, ощетинившись пистолетами, замирают в этаких позах — чисто как в кино...


Там, внизу, оказалось темно. Пахло землей и смертной гнилью — даже веревку отпускать не хотелось.

— Безопасны только большие коридоры, — сказала она. — Держись их, и все будет хорошо. Но сделаешь хоть шаг в сторону — придется воспользоваться моим передничком, не то собаки сожрут тебя живьем.

Однако вокруг было темно, хоть глаз коли, и никаких коридоров я не видел. Зато прекрасно слышал пса и чуял его громкое, зловонное дыхание. Казалось, звук идет отовсюду, в оба уха поровну. Собак я в жизни повидал, и неплохих, но ростом все они были не выше, чем по колено. А этот пес, судя по звуку, мог бы проглотить мою голову и даже не поперхнуться.

Куда же идти? И далеко ли? Я вытянул вперед руки, расправив перед собой старухин фартук. Дурак я был, что ей поверил: чем может помочь эта тряпка против такой зверюги?

— Песик? Песик? — сказал я, чмокнув собаке.

И тут в темноте вспыхнули глаза — огромные, красные. Благодарение Господу, он лежал ко мне задом. Ну и огромен он был! Хвост его дрогнул передо мной на полу, и редкая серая шерсть на нем поднялась дыбом — аж мне до пояса. А уж голова пса превосходила размерами дом, где помещалась вся наша семья! Он оглянулся на меня поверх ребер, выпирающих из-под шелудивой шкуры. Блохи так и запрыгали в красных лучах из его глаз. Отощавшая от голода морда скривилась в жуткой ухмылке. Обдав меня струей вони гнилого мяса, он поднялся на костлявые лапы, склонил ко мне башку. Ну и глазищи! Ну и клыки! От его рыка воздух туго толкнул меня в грудь.

Где-то впереди встрепенулся, гавкнул второй пес. За ним — третий. Их лай точно подхлестнул первого пса. Я еле-еле успел поднять передник, заслоняясь от рыка и лязга клыков. Это утихомирило пса. Его когти застучали по каменному полу подземелья. Пройдясь от стены к стене, он развернулся и с рыком прошелся передо мной снова. Так он расхаживал и рычал, расхаживал и рычал, высоко задрав верхнюю губу, полыхая красными, словно угли, глазищами. Щетина вдоль его хребта торчала кверху, как огромные зубы.

Отвернув лицо в сторону, держа передник перед собой, я собрался с духом и двинулся вперед. Глядь — вот он, большой коридор, как и говорила старуха. А в коридоре мерцает, пляшет белый свет из следующей комнаты.

Красные глазищи пса не уступали в величине тем дискам, на которых боссы хранили кино. С виду они были слепы, однако пес меня видел, да еще как. Я нутром чувствовал его взгляд — точно так же, как чувствуешь взгляд снайпера, исполненный сдерживаемой до поры злой воли. Приблизившись, я накинул передник ему на нос.

Из-под ткани пахнуло кислятиной и гнилью, но пес тут же сжался, уменьшился в размере, как и сулила старуха — и нос, и лапы, и все остальное. Глаза, сузившиеся до ширины луча карманного фонаря, засветились ярче прежнего. Теперь у меня в переднике был всего-навсего щенок — да какой паршивый! Почти безволосый, кожа сплошь в царапинах да болячках...

Поднял я его на руки и понес к сияющему ослепительно-белым светом дверному проему, отбрасывая ногами в стороны монеты, разбросанные по полу, грудами сваленные у озаренных красным стен. Среди монет попадались и кости — птичьи, собачьи и даже человечьи — старые, обглоданные дочиста, без единого клочка мяса.

Войдя под арку, я отшвырнул шелудивого пса назад, в его комнату. Он словно взорвался и разом вновь стал таким, как был — огромным, ужасным и не на шутку разъяренным моей выходкой. Но мне уже ничто не угрожало: старая ведьма знала, что говорит.

Повернувшись вперед, я заслонился передником от второго пса. Этот казался сгустком ослепительно-белого света. Сверкающие белые клыки бешено лязгнули передо мной. От него пахло чистым раскаленным железом. Уменьшившись, он превратился в обычного бойцового пса — мускулистого, гладкошерстого, сильного, с такими челюстями, что ногу враз перекусят, только попадись. Одни глаза так и остались волшебными — слепыми, выпученными бельмами, сияющими белизной. В последний миг его огромные мощные лапы взметнули с пола в воздух целый вихрь бумажек — так он и съежился, осыпаемый ими, будто хлопьями снега. Пока я заворачивал его в передник, несколько бумажек приземлились прямо возле его головы. Американские доллары. Крупные купюры, с двумя ноликами. Ого! Эти уже стоит прихватить с собой. Эти мне пригодятся.

Однако пока что я поднял на руки пса. Он был тяжел — куда тяжелее первого, отощавшего. Проскользнув сквозь пургу из зеленых бумажек, я поспешил к следующей арке. За ней рычал, ярился на меня третий пес — лающий огненный смерч. Отшвырнув назад белого пса, я расправил передник, подступил к оранжевым сполохам, цыкнул на пса, но и сам не расслышал собственного голоса.

Убавив в величине, он не утратил ни силы, ни необычности. Шкура его пылала огнем, искрилась, будто густое сплетение дрожащих в воздухе золотых нитей, в пасти, меж двух рядов раскаленных добела наконечников стрел, змеился язык пламени. Глаза, выпученные так, точно вот-вот лопнут, казались двумя озерцами лавы, обрамленными пламенем, рвущимся из глазниц. Конечно, они никак не могли быть зрячими, однако я нутром чуял: он начеку, только и ждет шанса остудить в моем теле раскаленные клыки и спалить меня заживо.

Обернул я его волшебным передником, поднял на руки и посветил вокруг лучами из его глазищ. Скрежет когтей и вой двух других псов отражались эхом от гладкого пола и терялись вверху, среди грубых каменных сводов. Ну, и где же величайшее из трех сокровищ, по словам бабки, ожидающее меня в этой комнате?

Пес под мышкой пылал и пыхтел. Я обошел комнату, пробуя стены — не посыплются ли откуда-нибудь драгоценные камни, не откроются ли потайные двери в сокровищницы; шаря в нишах в надежде нащупать золотые слитки, огромные бриллианты или еще бог знает, что.

Но единственной находкой оказалась та самая зажигалка, которую просила меня достать старая ведьма, тот самый пластмассовый розовый «Bic» дамского фасона. И еще — конверт. Внутри лежало письмо, написанное роскошным кучерявым почерком, да прикрепленный к нему пластиковый прямоугольничек с картинкой: иноземная девица на берегу моря, груди, живот, ноги — все выставлено напоказ, смеется с картинки прямо мне в лицо. Кто-то сыграл со мной злую шутку: вместо обещанных сокровищ задумал оскорбить нашего Господа и наших женщин...

Покрутил я этот прямоугольничек так и сяк, потер золоченые литеры, выдавленные в пластике... Дрянь какая-то. Однако там, позади, остались доллары янки, так ведь? Полным-полно. На все, что нужно, хватит. Я сунул зажигалку в карман, бесполезный хлам бросил обратно в дыру в стене, быстро дошел до выхода и, оказавшись в безопасном месте, вытряхнул из передника пса. Глазищи его полыхнули огнем, из пасти с ревом вырвалось пламя. Но я спокойно повернулся к нему спиной. Я побывал в настоящем огне, что душит и жарит заживо, так мне ли бояться этого, колдовского?

Вернувшись в комнату белого пса, я до отказа набил долларами вещмешок и все карманы до одного. Ну и тяжесть! Взяв на руки белого бойцового пса, я едва смог их унести. Но справился: добрался до озаренной красным пещеры, насквозь провонявшей мертвечиной, укротил шелудивого пса и отнес к нише, где среди путаницы корней свисала сверху веревка. Обвязал я ею вещмешок с деньгами и, не спуская с рук пса, уселся на него верхом.

Сверху донесся крик. Хвала Господу, старуха не сбежала и не бросила меня здесь.

— Да! — закричал я в ответ. — Тащи!

Когда старуха подняла меня повыше от пола, я вытряхнул из передника красноглазого пса. Рухнув наземь, он тут же вырос до прежней величины, точно воздушный шар, вскочил на длинные костлявые лапы, вздернул верхнюю губу и взглянул мне прямо в глаза. Казалось, его дыхание вот-вот испепелит, сдует всю кожу с лица. Я хлопнул в его сторону передником и прикрикнул:

— Фу! Место! Лежать!

Из глубины пещеры донесся бешеный лай двух других псов. Подними они такой шум с самого начала — ни за что бы я вниз не полез!

Но вот я наверху — вылез из дупла старого дерева (куда медленнее, чем по пути туда, ведь я же стал намного тяжелее) и закачался на ветке. Старуха стояла внизу, удерживая в воздухе и меня, и мой груз. Свитый кольцами конец веревки лежал на земле у ее ног. Да, она была куда сильнее, чем я мог бы подумать.

— Принес? — со сладкой улыбкой спросила она.

— Принес-принес, не волнуйся. Но прежде, чем я отдам ее тебе, спусти-ка меня вниз. А то не слишком-то я тебе доверяю.

Старуха захохотала — в точности как настоящая ведьма — и покрепче перехватила веревку.


Моя крошка-королева — не первая из тех, кого я лишаю невинности, но сопротивляется отчаяннее всех остальных, и это-то приятнее всего. Ей в самом страшном сне не привиделось бы, будто с ней может случиться нечто подобное. Я имею ее всеми мыслимыми способами, и ее крики, слезы, крохотные кулачки, искусанные губы, а особенно глаза — то распахнутые во всю ширь, то крепко зажмуренные глаза — раз за разом подстегивают меня, придают мне сил. Стоит в очередной раз кончить — и ее унижение, и эти совсем не царственные позы, которые я заставляю ее принимать, да так и оставаться, возбуждают, дразнят плоть снова. А ее дух еще не сломлен: воздух полон ее мольбы, и ужаса, и милого бессильного гнева.


Старуху я оставил лежать, где лежит, а ее драгоценность, маленький розовый «Bic», прихватил с собой. Я шел еще день, а потом меня подобрал попутный грузовик. С ним-то я и доехал до ближайшего большого города. Там я первым делом отыскал банк и без всякого труда сдал свои денежки на хранение. Только тут я узнал, чего лишился, оставив ту секси-карточку в углублении в стене пещеры: взамен денег банковский человек дал мне точно такую же, только попроще. Сказал, что эта карточка — ключ к моим деньгам: стоит показать ее тому, у кого что-то хочешь купить, и деньги посредством компьютерного волшебства перетекут из банка прямо к этому человеку, а мне даже в руки их брать ни к чему.

— А где у вас тут хороший отель? — спросил я, когда с деньгами было покончено. — И где найти хорошие лавки, вроде Армани, или там Ролекса?

Эти названия я слышал: о них спорили, сжавшись в комок на дне стрелковой ячейки, или укрывшись за развалинами стен в ожидании новых приказов. А еще видел их в журналах для боссов, между картинок с женщинами, по которым многие изнывали, терзаясь от долгой армейской скуки.

Банковский человек вышел со мной на улицу, помахал рукой и подозвал такси. Мне даже не пришлось говорить шоферу, куда ехать. Развалившись на заднем сиденье, я улыбнулся своей удаче. А шофер так и поедал меня взглядом в зеркальце заднего вида!

— Гляди на дорогу, — сказал я. — Случись со мной что — беды не оберешься.

А он ответил:

— Слушаюсь, сэр.

В отеле обнаружилось, что меня уже ждут: из банка позвонили им и сказали, что я еду, и чтоб меня приняли получше.

— Первым делом, — сказал я, — хочу горячую ванну, поесть и поспать после долгой дороги. Потом понадобится мне одежда, а форму эту — сжечь. А дальше — знакомства. С другими богатыми людьми. Особенно с женщинами — богатыми и красивыми. Уверен, вы понимаете, о чем речь.

Там, под землей, доверху набивая вещмешок долларами, я и представить не мог, на что можно потратить такую кучу денег. Но дальше началась для меня совсем новая жизнь, больше похожая на долгий красочный сон. Смех друзей, дьявольские женщины в дьявольских нарядах, чудесная дурь, небывалые новые вещи — все это появлялось, будто по волшебству, плати только денежки, и я наслаждался всем этим на полную катушку. Деньги возносят тебя в небо, и ты летишь — паришь над скверной погодой, над голодом и войной, над грязью, над необходимостью шевелить мозгами и строить планы... Чуть появилась проблема — швырни в нее малой толикой денег, и проблемы как не бывало, и все улыбаются, кланяются, благодарят за щедрость.

Так оно и идет, пока не сдохнет твой пластик. Вот когда я взаправду понял, от какого сокровища отказался, оставив ту карточку в третьей пещере! На моей-то карте денег больше не было, а вот за той, другой, с полуголой бабой — за ней скрывался бесконечный запас, та карта не сдохла бы и за тысячу лет. Ну что ж, апартаменты пришлось продать и снять, что подешевле. А потом, чтобы платить за аренду, мало-помалу распродать всю накупленную утварь и мебель. Но и деньги, вырученные за все эти дорогие вещи, со временем кончились. Пришлось отказаться от электричества и газа, и все же вскоре настал день, когда я выложил последние деньги за месяц в крошечной каморке под самой крышей, а на пропитание не осталось ни гроша.

Однажды ночью сидел я на полу у окна своей каморки, голодный и мрачный. Как жить дальше? Как вернуть богатство, когда умеешь только коз пасти да тянуть солдатскую лямку? Прошерстил последнее свое имущество, последние пожитки, оставшиеся на дне нейлонового вещмешка — такого ветхого, что никто не купит. И обнаружил конверт с гербом отеля — все, что осталось на память о том первом дне, когда я приехал в город с кучей денег за спиной. В конверте лежали разные мелочи, найденные мальчишкой из отеля в карманах моей солдатской формы. Он еще спросил:

— Это можно выбросить, сэр?

— Нет, сбереги все это, — велел я. — Пусть остается на память о том, как мало я имел до нынешнего дня. И как мне улыбнулась удача.

На колено легла половинка косячка. Одно из зернышек выкатилось наружу.

— Ха!

Косячок, помнится, был хорош. От души сдобрен тем убойным порошком, что превращает тебя в героя и гонит все страхи прочь.

Следом за косячком на свет появилась розовая зажигалка, до сих пор заляпанная грязью той самой треклятой пустоши.

— О, и ты здесь! Ха-ха!

Половинка косячка напоследок здорово облегчит жизнь. Два-три часа мне будет плевать на все это — и на убогий чердак, и на голод, и на собственную никчемность, и на память о том, что я делал, когда был богат, а до того служил в солдатах. Ну, а потом, когда в башке прояснится... Что ж, делать нечего, придется добираться домой, возвращаться к козам, питаясь воровством да подаянием. Но к чему думать об этом сейчас?

Я бережно отправил на место выпавшее зернышко, скрутил кончик косячка, чтоб больше уж ничего не просыпать, щелкнул зажигалкой...

Что-то огромное, мохнатое, покрытое струпьями грубо прижало меня к стене. От сладковатого запаха гнили, ударившего в нос, я чуть не грохнулся в обморок. Но тут громадина отодвинулась, освободила меня, и я снова смог видеть. Прямо передо мной ворочался в тесной чердачной каморке, шарил вокруг красными лучами, глядя большущими, что твои кинодиски, глазищами на меня, на мою злую судьбу, на нынешнее убожество моей жизни, тот самый паршивый серый пес из тайной пещеры под землей!

Я так и уставился на зажигалку в руке. И, хоть не сразу, все понял.

— А-га-а-а...

Выходит, зажигалка — ключ к этим самым псам! Щелкни — они и явятся. И глянь-ка, как он стелется передо мной, как поджимает хвост, отводит взгляд! Да он в моих руках, в моей власти! И чтобы укротить его, не нужен никакой старый ведьминский передник!

При этой мысли меня прошиб холодный пот. Я же чуть не оставил этот «Bic» в мертвой руке старой курицы — просто так, шутки ради! И любой солдат, любой мародер из шпацких, любой ребенок мог подобрать его и заполучить этакую власть в свои руки! А я еще подумывал, не зашвырнуть ли эту дрянь подальше — просто так, чтоб посмеяться над тем, как старуха ищет ее, роясь в грязи. Собирался уйти с набитым деньгами вещмешком за спиной, хохоча над бабкой, оставшейся ни с чем...

Так вот, оглядел я свою каморку, озаренную красным светом, выглянул в окошко, посмотрел вдаль, на бескрайнее лоскутное одеяло крыш, тянувшееся к горизонту в вечерних сумерках... Больше уж мне не дрожать здесь от холода; больше не любоваться этими сломанными дымоходными трубами да гнутыми антеннами. Теперь сосущая голодная боль в животе доставляла мне сущее наслаждение: ведь с ней вот-вот будет покончено навсегда, стоит только призвать к себе того огненного золотого пса с вечно живой денежной карточкой.

Я щелкнул зажигалкой — раз, другой, третий.

Так все началось заново: волшебный сон, ощущение полета, и порошок, и первоклассная травка, и куча друзей. И все они снова охотно смеялись над моими рассказами о том, кем я был и кем стал. Да, на время истории о моей семье и наших козах как-то утратили очарование, но теперь все эти зажиточные господа вновь внимали им, будто завороженные — совсем как я внимал рассказам прохожих людей у родного очага.


Хватаю королеву за плечи. Рука одного из ее людей скользит к кобуре. Я стреляю в него; его глаз взрывается кровавыми брызгами, и он падает замертво. Королева тихонько взвизгивает...


О принцессе мне рассказал человек, обставлявший салон моей яхты. Как раз перед этим он покончил с хитрой задачей — сделал обстановку для девичьей тюремной башни, где все комнаты были круглыми.

— Тюремной? — переспросил я. — Неужто король держит родную дочь в тюрьме?

— А вы разве не слышали? — со смехом сказал он. — Он держит ее взаперти, ни на минуту из-под замка не выпускает. Ну и забавный он малый! Как только она родилась, он велел составить ее гороскоп, или начертать предсказание, или еще что-то в том же роде, и ему напророчили, будто она выйдет замуж за простого солдата. Вот ее и держат под замком — чтоб, значит, этот солдат до нее не добрался. И допускают к ней только тех, кого родители выберут.

«Вот, значит, как?» — подумал я, рассмеявшись и покачав головой.

Той же ночью, оставшись один и выкурив косячок, я велел золотому псу принести ее ко мне. Так она и приехала — спящей на его спине, что шире любой кровати (огонь он ради ее удобства пригасил).

Пес опустил девушку на диван у камина. Она так и не проснулась, только свернулась комочком. Да, ей — изящной, спокойной, царственной — эти роскошные апартаменты подходили куда лучше, чем мне. Она была подобна прекрасной фигурке, резной статуэтке, что я купил на днях — без сомнения, красива, только не расчетливой, требующей уймы усилий красотой большинства женщин, с которыми я познакомился после того, как разбогател. Трудно было сказать, насколько эта красота зависит от того, что я знаю, кто она, но царственность словно бы мерцала сквозь ее кожу, пронизывала ткань одежды (каждый стежок продуман, каждая складка — к месту). А уж ее ножка, выглянувшая из-под подола ночной рубашки, была самой опрятной, самой белой, самой нежной из всех, какие я только видел с тех самых пор, как в последний раз смотрел на пятки новорожденных братьев и сестер. Да, ее пяткам была уготована совсем не та судьба, что моим, да и всем прочим пяткам на свете...

Присев на корточки рядом с этим созданием, я даже в новенькой чистой одежде, будто человек из журнала, чувствовал себя сущей грязью. Вот эти самые руки трудились, а эти самые глаза видели такое, чего ей и не вообразить, а эта самая память — настоящая свалка ужасов и унижений. Одно дело — разбогатеть, и совсем другое — родиться в богатстве, унаследовав всю царственность длинной череды царственных предков, не зная никакой иной жизни, кроме жизни во дворце.

Едва заметно вздрогнув, принцесса проснулась, поднялась, отстранилась от меня, окинула взглядом и меня, и комнату.

— Неужели ты похитил меня? — спросила она, сдерживая смех.

— Только чтобы взглянуть на ваши глаза, — ответил я.

Но дело было не только в глазах. Ее лицо... живое, исполненное любопытства, без малейшего следа отвращения ко мне...

— Может, назовешь свое имя? — кротко и нежно спросила она.

Ночная рубашка скромно прикрывала тело принцессы от горла до самых лодыжек, но при виде ее грудок, так четко очерченных тонкой тканью, меня охватил жар.

Пришлось приказать себе смотреть ей в глаза.

— Чем могу служить? Может, вы голодны? Или пить хотите?

Принцесса озадаченно заморгала.

— Отчего бы это? — сказала она. — Ведь я же сплю и вижу сон. Или обкурилась. Как сильно здесь пахнет травкой... А что было со мной до этого?

Я принес поднос изысканной снеди со стола, накрытого золотым псом. Подсел к принцессе, налил нам обоим сока, подал ей тонкий бокал на высокой ножке, приветственно поднял свой, отхлебнул...

— Нельзя, — прошептала она. — Ведь я же в сказке. Стоит выпить хоть каплю, и я во власти каких-нибудь чар!

— Выходит, и я заколдован, — сказал я, снова подняв бокал, из которого пил, и притворившись, будто жутко встревожен тем, что в нем осталось не больше половины.

Она засмеялась — негромко, нежно, а зубы у нее были замечательные, ухоженные, как у женщин из журналов и с плакатов — и тоже сделала глоток.

— А теперь скажи, что все это такое? — сказал я, кивнув на поднос. — Вот эти штучки — судя по форме, это фрукты, верно? Но тогда почему они такие маленькие?

Принцесса съела одну, и ей явно понравилось.

— Кто твой повар? — спросила она, этак довольно насупив бровки.

— Секрет, — ответил я (не мог же я сказать, что весь этот пир приготовлен псом).

— Конечно.

Принцесса съела еще один маленький фрукт, растопырила пальчики изящным веером, чтоб облизать, но затем промокнула их салфеткой, отодвинула поднос и села рядом со мной, склонилась вперед, окутала меня облачком парфюма — невесомого, будто чуть слышный шепот ее богатства.

— Кто ты? — спросила она.

Потянувшись губами к моим губам, принцесса замерла, прикрыла глаза, но спустя секунду подняла веки и взглянула на меня с удивлением.

— Разве ты не хочешь поцеловать меня?


Сижу с товарищами в казармах, в актовом зале. На экране кино: заграничные актеры, объятия, губы к губам... Солдатские боссы сидят в первых рядах, стонут, улюлюкают. А мы хихикаем и над кино, и над ними.

— И они еще нас «туземцами» зовут, — говорит мой друг Кадыр, которого после разорвало в клочья у меня на глазах. — Глянь, какая дикость. Как животные! Сами себя в руках держать не могут.


Казалось, принцесса растеряна или вот-вот обидится.

— О, очень хочу, — ответил я. — Но как это делается?

Ведь я, даже разбогатев, никогда не целовал женщины — кроме разве что матери в детстве — так, чтобы в этом не было никакого насилия. Как-то оно так получалось.

— Такой симпатичный, и до сих пор не знаешь?

И она меня научила. Она была нежна, но настойчива. Прижалась ко мне, вдавила (при своем-то невеликом весе!) в подушки дивана. Я был здорово смущен: вдруг она почувствует мое желание? Но она, похоже, не рассердилась, а может, просто не понимала, что к чему. Распласталась по мне — и грудью, и животом, и бедрами. И поцелуй... пришлось дышать только носом — она никак не останавливалась, а во рту от ее юркого язычка не осталось места для воздуха, а ее волосы рассыпались в стороны, накрыли мое лицо, и в конце концов я — будь, что будет! — закрыл глаза, положил руки на ее круглый, упругий зад и еще крепче прижал ее к себе.

— Все-все. Хватит, — сказала она в какой-то момент и приподнялась, укрыв россыпью волос наши лица и плечи, будто шатром цвета темного золота.

В изящном вырезе ее ночной рубашки показались груди. Как близко... Потрясенный так, что едва не сомлел, я прикрыл их ладонями.

Той ночью, за изысканными, невесомыми яствами, я рассказал ей, кто я. Рассказал про старуху, и про собак, и показал зажигалку.

— Вот таков я и есть, — сказал я. — Так все и вышло. Просто повезло. Повезло остаться в живых, повезло наткнуться на это богатство, повезло, что ты здесь, передо мной. Я ведь не из благородных, нет у меня никаких прав на что-нибудь этакое.

— О, — сказала она, — но разве ты не видишь? В везении все и дело. — Она опустилась на колени и взяла меня за щеки, как ребенок, который хочет, чтобы его выслушали. — Ведь и наша семья получила богатство, благодаря покровительству короля и епископа, еще в четырнадцатом веке. А всему остальному ты выучишься — и манерам, и речи, и как держаться с теми, кто ниже тебя. Этому легко выучится и козопас, и солдат, как выучились когда-то мои предки, крестьяне и верные слуги короны.

Она поцеловала меня.

— А вид у тебя вполне благородный, — с улыбкой шепнула она. — Ты — мой принц, и даже не сомневайся.

Я был просто ослеплен — и тем, кто она, и всем, что она имеет, и ее словами, а еще тем, чего она вольна не знать. Но я полюбил бы ее за одно ее тело и его близость, за его бледность, нежность, нетронутость, за совершенную — выше всякого совершенства — красоту ее лица, за устремленный на меня завороженный взгляд. Она, в точности как снедь, которой так восхищалась, была прекрасным пустяком, пеной роскоши над суровым реальным миром — машинами войны, ракетами, огненными росчерками в небе, фонтанами земли и тучами дыма, и противной дрожью в брюхе, не сразу отпускающей даже после того, как боссы вызовут поддержку с воздуха и снова, в который уж раз, спасут тебя от судьбы тех, остальных, от превращения в кровавый фарш на поле боя, от выхода из игры.


Отодвигаю стволом пистолета серьгу в ухе королевы — то ли цветок, то ли звезду, сделанную из сверкающих бриллиантов, драгоценность короны. Прижимаю дуло к ее голове под ухом, стреляю, роняю тело на ковер.

— Подать сюда принца! — кричу я.


Женщины из мира боссов — создания прекрасные и нечистые. Они — дьяволицы, возжигающие огонь в чреслах достойных мужчин. Тут и ходить далеко ни к чему, довольно одной картинки, а картинка такая найдется на любой стене над кроватью солдатского босса в казармах. Когда я очутился там в первый раз, и я, и все мои товарищи просто надвое разрывались — пожирали взглядами цветные картинки на стенах, призывали проклятия на головы боссов и смеялись. Ведь такое поведение — это же просто смешно, верно? Вешать картинки на стенах — само по себе дело не мужское, слабость. А уж позы девушек на картинках... я даже не знал, как к этому отнестись. Я же в жизни не видел таких нагих лиц, не говоря уж о прочих частях тела, тоже выставленных напоказ. Стало так стыдно — и за них, и за боссов, разглядывавших этих женщин и вожделевших их, хотя эти женщины и со мной сделали свое злое дело, пробудили похоть и во мне.

Мы скрыли смущение, сорвав эти картинки со стен (одну порвали, но только чуток, нечаянно). Побросали их в мусорную корзину, но там они, строя друг другу рожи — изображая экстаз, насмешку или животное бесстыдство, — выглядели еще непристойнее. Мы с облегчением огляделись вокруг. На стенах не осталось ничего, кроме семейных фото. Но тут кто-то открыл прикроватный ящик и нашел внутри эти их журналы. Журналы пошли по кругу, мы ахали, хохотали, поджимали губы, кто-то попробовал присвистнуть, как делали боссы. Я не коснулся ни одного, ни единой страницы, но увиденного оказалось довольно, чтобы надолго внушить мне странную смесь отвращения и оживления.

Вдруг кто-то вскинул голову. Мы прислушались. Моторы.

— «Лендровер»! Они едут!

Толкаясь, неловкие от хохота и испуга, все кинулись приводить казарму в прежний вид.

— Вот эта лучше всех! Давайте возьмем с собой!

— Ровнее! Ровнее! Расправь их там, в ящике, как было!

Помнится, когда мы бежали прочь, я тоже, смеясь, спешил за остальными, но в глубине души был потрясен так, что вовсе не до смеха. Все эти женщины выставили себя напоказ — целиком, все места, которых ты никогда не видел и видеть не хочешь (или наоборот?) — напоказ любому, кому угодно! Позволили поместить себя на картинки, которые можно повесить на стену, у всех мужчин на виду! Я был ошеломлен и возбужден: я чувствовал себя таким грязным, что в жизни теперь не очиститься, никогда больше не стать таким, каким был, пока не увидел всего этого...

А теперь я и сам сделался еще хуже тех боссов. Я понимал, что жизнь моя отвратительна, что я не содержу тело в чистоте для брака или любой другой цели, а только поганю его — растрачиваю свое доброе семя на распутных женщин, травлю самого себя косяками, порошком да выпивкой.

Когда можешь поступать, как угодно, это здорово сбивает с толку. Сначала следуешь самому сильному, самому насущному побуждению и заказываешь еду. Потом вон та женщина улыбается тебе — и ты делаешь то, что должен сделать мужчина. А потом вон тот человек оскорбляет тебя, и ты мстишь, отвечаешь тем же. И вот так ждешь, пока в голове не родится грандиозный план, а тем временем твоя жизнь строится из тысячи мелких предпочтений и поступков, и достойных среди них — ни единого.

Куда как легче пойти верным путем, если приходится выбирать одно из двух! А еще проще, если выполняешь приказ, или если ты под огнем: когда доведется выбирать между жизнью и смертью, решение принимаешь вмиг.

Обо всем этом — о женщинах и о моей нечистоте — я не скажу дома ни слова. Из-за этого моя семья и держится вдали от большого внешнего мира, от всего этого мы и прячемся в горах. Там можно жить достойной, чистой жизнью.


— Б-з-з-з!

Иду к стене и нажимаю кнопку, чтобы взглянуть, кто там. У двери на лестницу стоят трое мужчин. Все в костюмах — старомодных, но не устаревших. «Думаешь, ты обскакал нас, — явственно, так, что услышит любой козопас, говорят стоячие белые воротнички, странно застегнутые манжеты, весь их покрой и пошив. — Но наша власть простирается далеко вглубь и вширь, и накрепко вплетена в самую ткань всего на свете».

Стоящий у самой двери снимает темные очки и обращается ко мне, называет мое армейское имя. Я невольно отшатываюсь от экрана.

— Кто вы и что вам нужно?

— Именем Его величества короля мы должны задать вам несколько вопросов, — отвечает он.

Говорящий упитан и очень доволен собой — совсем как те солдатские боссы, высшие чины, что в любую минуту могут взять да улететь в свою Боссландию, если дело примет скверный оборот.

— Мне нечего сказать ни одному королю в мире, — отвечаю я в решетку.

Как же он так быстро добрался до меня? Нет ли и у него волшебных псов?

— Должен предупредить, что мы имеем право применить силу.

Двигаю камеру так, чтобы взглянуть, что у них позади. На мостовой блестит их машина с королевским гербом на дверце. Шестеро солдат — форма с иголочки, вооруженные до зубов, без лишнего груза, чтоб не замедлял бег — рассыпались цепью, держатся начеку и очень неуместно выглядят здесь, в городе, на дорожке, посыпанной гравием. За ними припал к земле угловатый бронеавтомобиль, настоящая тюрьма на колесах.

Снова разворачиваю камеру на стоящих у двери. Жаль, не заминировал мраморные ступени, как это делали враги на войне. Руки чешутся нажать на кнопку и превратить их в дым и кровавые ошметки. Но там, за их спинами, еще полно народу. Судя по всему, знали, за кем идут. Знают, что против них — не просто один-единственный солдат.

Нажимаю кнопку, отпирая им дверь в холл, а сам иду в спальню и вынимаю из тумбочки пистолет. В гостиной — остатки ночного пиршества и скомканное покрывало: устроившись на диване, принцесса завернулась в него, и мы говорили и говорили, всю ночь напролет. Достаю зажигалку и дважды щелкаю ею.

— Приберись тут, — говорю я серебристому взрыву посреди комнаты.

Пес подхватывает зубами мусор, мотает башкой, подбрасывая его кверху, и все подброшенное исчезает. Пес таращится на меня, ожидая дальнейших распоряжений. Он и сам решил бы все возникшие проблемы, только прикажи. Но я не лентяй и не трус.

А люди королевы уже стучат в двери апартаментов. Занимаю позицию, готовлюсь... Эх, хорошо! Как приятно, что тело ничего не забыло!

— Уменьшись и сядь там, — говорю серебряному псу.

Белые отсветы его глаз пульсируют, дрожат на стене.

Щелк. Щелк. Щелк.

— Подать сюда короля! — кричу я еще до того, как золотой пес успел полностью возникнуть посреди комнаты.

И они появляются — оба. Человек в собачьей пасти дергается, вопит. На нем прекрасный синий костюм, превосходные ботинки — все сшито на заказ, как королевской одежде и положено.

В дверь снова стучат — на этот раз громче. Пес аккуратно опускает короля на ковер. Фиксирую его — без грубости, просто чтоб понимал, кто здесь за главного.

— Сядь к товарищу, — говорю псу.

Пес уменьшается и отступает к окну. Его огненная шкура пылает, как факел. В воздухе крепко, пряно пахнет раскаленным металлом, но я спокоен. Голова моя ясна, я спокоен и знаю, что делать.

Склоняюсь над королем, нажимаю на дистанционном пульте кнопку, отпирающую дверь. «Костюмы» королевы врываются внутрь, ощетинившись пистолетами, замирают в этаких эффектных позах. Но, стоит им увидеть меня, и от их самодовольства не остается и следа. Они останавливаются в нерешительности. Собаки у окна встрепенулись, их запах усиливается — такое чувство, будто от него рябит в воздухе.

— Все это можете бросить, — говорю я.

Люди королевы поднимают руки и бросают оружие вперед, на пол.

Я держу короля за ворот. Сую ствол пистолета ему в глотку. Он задыхается, кашляет. Драться он не умеет — понятия не имеет о драке. А аромат от него приятный, богатый.

— Может, он сам задаст мне несколько вопросов, а? — кричу я вошедшим из-за его спины.

Рывком разворачиваю короля так, чтобы не слишком испачкаться.

— Подать сюда королеву! — кричу я золотому псу, нажимаю на спуск, и затылок короля взрывается фонтаном кровавых брызг. Грохот оглушающий — уши будто ватой заложило.

Тут прибывает и королева, замершая от страха в пасти пса. На ней летнее платье в легкомысленный цветочек. Кожа — что твои сливки, совсем как у дочери, а тело стройное, легкое, никогда не знавшее обычных повседневных трудов. Хватаю ее за плечи. Рука одного из ее людей скользит к кобуре. Я стреляю в него; его глаз взрывается кровавыми брызгами, и он падает замертво. Королева тихонько взвизгивает, начинает дрожать.

Глаза людей королевы в лучах собачьих глаз широко распахнуты от ужаса.

— Прошу вас! — говорит их капитан. — Отпустите ее! Отпустите!

Чувствую голос королевы в ее груди и горле, но губы ее неподвижны. Пытается извернуться, взглянуть на то, что осталось от короля. Встряхиваю ее, не сводя глаз с ее людей.

— Что вы сказали, Ваше величество? Вы даете дочери родительское благословение на брак? Нет? А зря! Возможно, я сумею вас переубедить?

От крика болит горло, однако я еле слышу собственный голос.

Быстро, чтобы не давать людям королевы шансов, стреляю в нее сбоку, бросаю ее на ковер. Надо же, все, все как раньше! Ничего не забыл!

— Принца сюда! — приказываю я, и вот он передо мной, на полу.

Из одежды на нем только черные носки, он медленно поднимается, поворачиваясь ко мне, а его брызгалка так же медленно увядает. Я мог бы посмеяться над ним, подразнить его, повалять дурака, но настроение не то. Еще один наследник короля для меня — всего-навсего досадная помеха. Не сводя глаз с солдат, тычу стволом ему под подбородок и нажимаю на спуск. В безмолвном воздухе пахнет пороховой гарью и жженой костью.

— Убрать прочь этих оловянных солдатиков! — кричу я псам. В горле першит еще сильнее, но голос словно бы звучит тише прежнего. — А царственных особ вернуть туда, где были — прямо как есть. Назад во дворец, в загородный дом, в бордель, или где вы там их отыскали. Мой ковер и одежду отчистить от пятен. Чтоб ни следа здесь не осталось. А потом займитесь очисткой сада и улиц от всех этих людей и их машин.

Наблюдать за работой псов — приятного в этом мало. Они хватают и живых, и мертвых, встряхивают, точно тряпки, подбрасывают вверх, и тела исчезают, превращаются в ничто. А этот — грязный, шелудивый — ну, почему именно он должен слизывать кровь с ковра и кожаной обивки дивана? Он что ж, и меня будет вылизывать дочиста? Но на моих руках и одежде уже нет ни пятнышка, а пальцы отдают пряным духом золотого пса, а не падалью из пасти серого паршивца.

Покончив с работой, псы исчезают. Исчезло все, чему здесь не место. Ковер и диван белы, как в тот момент, когда я выбрал их из каталога, а комната с исчезновением псов снова просторна.

Открываю балконные двери, чтоб ветер унес прочь запахи смерти и псов. С улицы доносятся крики, гремит одинокая короткая очередь. В воздух за окном взмывает солдат, роняя автомат на лету. Человек и оружие уносятся ввысь, превращаются в темные точки и исчезают в небе навсегда.

К тому времени, как я выхожу на балкон, снаружи тоже никого нет, кроме людей, разбегающихся во все стороны в страхе от увиденного. Город под ярким утренним солнцем дышит множеством жизней, гудит моторами. Плюю вниз, на его мир и покой. Их король и принц мертвы. Скоро ими, всеми этими пиджаками и мундирами внизу, всей этой банковской братией, всеми праздными юнцами и угодливыми лавочниками станет править козопас. Все они, все до единого, от высших сановников до последнего нищего, окажутся в моем распоряжении, будут повиноваться любой моей прихоти.

Иду назад, в апартаменты. В комнате снова не протолкнуться из-за собак. Псы уменьшаются, съеживаются, ластятся ко мне, сверкают глазами.

— Мне нужна принцесса! — говорю я золотому псу. Он весело скалится, вываливает из пасти наружу багровый язык. — Одеть ее в свадебный наряд, а на голову — корону королевы. Мне принести корону короля и все положенные одежды для таких случаев. И попа! И кольца! И свидетелей! И все бумаги, и всех людей, которые нужны, чтоб сделать меня королем!

Псы взялись за работу, и вскоре, во всеобщем замешательстве, к восторгу моей девушки — она все еще думала, что я ей снюсь, и еще не знала, что осталась сиротой — дело было решено, и все нужные бумаги подписаны.

Но в тот момент, когда мне на голову водрузили королевскую корону, чистая, искренняя и непоколебимая ярость, владевшая мной на пути к цели, дала осечку.

С чего бы мне хотеть править этими людьми, не знающими ни гор, ни войны, всеми этими изнеженными толстяками, склоняющимися передо мной только потому, что знают: их достояние — да что там, сама жизнь! — в моих руках? Что мне во всех этих белоручках и их распутных бабах, никогда в жизни не нюхавших холодного, разреженного воздуха моей родины, которые скривятся и обблюются от одной мысли об убийстве для пропитания?

— Прочь их всех отсюда, — говорю я золотому псу. — И весь этот вздор — тоже. Оставьте только принцессу — то есть, королеву. Ее величество.

Титул на языке горек: в последний раз я обращался так к ее матери. Король, королева, принц, их народ — все они мне отвратительны. Только сейчас я понял: война, на которой я дрался, и которая продолжается без меня, устроена только затем, чтобы сохранить в целости эти богатства, эту бесконечную реку роскоши, и поваров, готовящих им роскошные свежие яства, и чтобы эти стены оставались нерушимы, а туземцы за их пределами работали, не покладая рук, и чтобы эти газоны не вытоптали толпы завистников, явившихся громить дворцы.

И она — моя принцесса, так ослепившая меня прошлой ночью — тоже не вызывает ничего, кроме отвращения. Улыбаясь, радуясь нашему одиночеству, она идет ко мне в этом бесстыдном платье — груди лежат, будто на шелковом подносе, ткань облегает талию, подчеркивая пышность форм сверху и снизу, всем напоказ. Минуту назад все эти сановники видели мою жену, как на витрине, точно американскую звезду в кино, точно порнокоролеву в секс-журнале!

Срываю с головы корону, отшвыриваю ее прочь. Расстегиваю пышную, шитую золотом королевскую мантию, бросаю ее на пол: она душит, давит, жмет. Моя девушка смотрит на меня в изумлении. Срываю кушак, и фибулы, и эту дурацкую рубашку; ткань с треском рвется: старинные застежки рубашки так чудны, что целой ее без помощи слуг не снять.

Оставшись в одних брюках, я становлюсь как-то честнее — могу лучше разглядеть свою истинную суть, могу быть самим собой. Скидываю изящные туфли с пряжками и с силой швыряю ими в дорогие вазы у стены напротив. Вазы кренятся, ударяются одна о другую, разлетаются вдребезги, осколки градом осыпают собак, сгрудившихся на полу, заняв половину комнаты. Собаки радостно скалятся, пучат на меня круглые глазищи.

Принцесса — то есть, королева — сжимается, полуприсев, оборвав смех, комкая кружева у коленей и глядя на меня снизу вверх.

— Ты стал другим, — шепчет она. На ее детском личике проступает обида и гнев. Чуть ниже нежно белеет ложбинка между грудей. — Раньше ты был нежен и добр. Что произошло? Что изменилось?

Пинком отбрасываю королевские тряпки.

— Теперь ты, — говорю я, срывая корону с ее головы.


Мать мешает в котле, как будто на свете не существует ничего, кроме этой еды — ни нас, детей, кувыркающихся и дерущихся на полу, ни мужчин, беседующих за чаем, сидя вокруг стола. Вкусно пахнет горячим хлебом, тушеным мясом и луком.

Наш мирок мал. Мужчины говорят о большом, внешнем мире, но ведь они ничего не знают о нем. Знают горы, знают коз, но на свете столько того, чего они никогда не видали и не могут даже вообразить!


Принимаю душ. Смываю кровь и запахи принцессы — и тот, что из бутылочки, и более естественные: запах ее страха сверху и запах сорванного мною (точнее, вырванного с корнем) цветка снизу. Глотаю струйки воды, взбиваю на голове огромную шапку пены, намыливаю и яростно отскребаю мочалкой все остальное. Смогу ли я когда-нибудь снова стать чистым? А если и смогу, что потом? Что остается после того, как ты стал королем и так обошелся со своей королевой? Я мог бы убить ее, верно? Убить и царствовать в одиночку, никогда не чувствуя на себе ее испуганного обвиняющего взгляда. Мне это вполне по силам — ведь у меня есть волшебные псы. Я могу сделать все, что захочу. (Намыливаю свои грешные мужские причиндалы. Такое чувство, что и они осквернены, хотя она и была моей женой, и до меня ее не коснулся ни один мужчина — по крайней мере, так она твердила, охваченная ужасом.)

Долго ополаскиваюь, выключаю шипящую воду, вытираюсь насухо и выхожу в спальню. Здесь одеваюсь в чистое — в несколько слоев, и гортекс сверху. В карманы куртки сую лыжную шапочку, перчатки и пистолет — пусть отец убедится, что мои рассказы правдивы. Иду в свой кабинет, которым никогда не пользовался, достаю из ящика стола документы, бумаги об увольнении со службы — все, что осталось от прежней жизни, все, что осталось от меня.

Моя девушка, моя жена лежит на испачканном кровью диване — в обмороке, или спит в последней из тех бесстыдных поз, которые я ее заставлял принимать. В эту минуту на ее лице больше нет страха. Отшвыриваю в сторону кружевные клочья свадебного платья и накидываю на нее одеяло, оставив снаружи только лицо. Мне вовсе не обязательно было делать все это. Я мог бы обойтись с ней ласково, и вышел бы у нас брак чин по чину, и царствовали бы мы вместе, любя и уважая друг друга, правили бы своим народом с тремя огромными собаками за спиной. Могли бы покончить с войной и привести в порядок свою страну, могли бы сделать все, что захотим... Помнишь тот аромат нежных духов из бутылочки, не смешанный ни с чем другим? Помнишь ее лицо без единой отметины, помнишь, как она радовалась всего час назад, когда вы стали мужем и женой?

Встаю и отворачиваюсь от всего, что сделал с ней. Бесформенная груда шерсти в углу поднимается, превращаясь в тощего серого пса, белого волкодава и пса-дракона в пылающей, искристой шкуре, с глазами, сверкающими с золотой маски морды, точно фейерверки.

— Хочу, чтоб вы сделали для меня кое-что напоследок, — говорю я им, натягивая шапочку.

Собаки вращают глазами, обдают меня волной запахов.

Нагибаюсь, вкладываю розовый «Bic» в руку принцессы. От этого она вздрагивает всем телом, заставив вздрогнуть и меня, но не просыпается.

Чувствуя, как стучит сердце в груди, надеваю перчатки.

— Доставьте меня в деревню, к родным, — говорю я псам. — Плевать, кто из вас — отнесите меня туда.

Кто бы из псов это ни был, он необычайно силен, но даже не думает причинить мне вреда.

Внизу, подо мной, вся страна: вон там идет война, а вон горы, а там, позади, уносится вдаль большой город. Какой-то миг я могу видеть, как псам удается путешествовать с такой быстротой: сами мгновения расступаются перед ними, уступают дорогу, сжимаются, растягиваются, как того требуется псу, и он летит, несется сквозь безвременье.

И вот я бреду, спотыкаясь в глубоком снегу, вдоль россыпи огромных заснеженных валунов. С юга над головой сквозь пелену снега проступают очертания Плосконосого Пика, а с севера темнеет Великий Дождь. Их склоны смыкаются впереди — там перевал, ведущий к дому.

Все волшебство исчезает с коротким, резким свистом шальной пули. Миг — и огромный пес исчезает, унося с собой и тепло, и даже запах. Свет ослепительных глаз больше не озаряет горные склоны. Мое нутро, мой хребет больше не трепещут от чувства собственного могущества или опасности. Я снова здесь — там, где представлял себя под обстрелом, среди огня, крови и смерти. Снег будто ножом полосует щеки, каменистая тропа исчезает впереди во вьюге, ветер коварен, хитер — так и норовит прикончить меня, сбросив вниз. Опасно, но это не буйная, слепая, неодолимая, как воля Господа, опасность войны. Чтобы остаться в живых, нужна самая малость: целиком, и умом и телом, сосредоточиться на ходьбе. Я помню этот шаг и погружаюсь в него с головой.

Война, столичный город, принцесса, все технологии и деньги, что я имел, все люди, которых когда-либо знал — все это превращается в давний сон, а я иду вперед, вверх, споря с обледенелыми скалами и с непогодой.


— Я буду рада встретиться с ними, — говорит она в этом сне, во сне о последней ночи нашей любви.

Она сидит рядом, обняв поджатые к подбородку колени, и больше не улыбается — наверное, слишком устала для веселья или притворства.

— Я слишком уж много говорю о себе, — виновато отвечаю я.

— Но тосковать по родине — это же так естественно, — степенно, уверенно говорит она.


Одолеваю последний, самый узкий отрезок тропы. В пещере, за загородкой, козы. Завидев человека, почуяв запах внешнего мира, запах мыла и новой одежды, они затевают давку, поднимают шум.

В стене рядом с загоном окно. Ставни раздвигаются в стороны, за окном мелькает лицо, слышится крик. Дверь с грохотом распахивается, из дому, обгоняя споткнувшегося от удивления отца, выбегает мать, а за ней братья с сестрами. На порог выходит дед, младшие сестренки обхватывают меня с двух сторон, родители, смеясь и плача, бросаются ко мне. Как тут устоишь на ногах? Мы падаем. Снег мягко подхватывает нас. Козы в загоне толкаются, блеют от возбуждения, стучат рогами в ограду.

Ладони матери крепко сжимают щеки.

— Нужно же было прислать весточку! — кричит она, перекрывая лавину вопросов. — Я бы приготовила такой пир!

— Я не знал, что приеду! — кричу я в ответ. — До самой последней минуты! Не было времени сообщить!

— Идем! Идем в дом! Выпьешь хоть чаю с дороги!

Меня со смехом поднимают на ноги. Пихаю меньшого из братьев кулаком в плечо:

— Ишь, как вымахал!

В ответ он пихает меня кулаком в бедро, и я притворяюсь, будто вот-вот упаду.

— Ай! Ногу сломал!

И все хохочут, точно я — самый остроумный человек на свете.

Гурьбой вваливаемся в дом.

— Подожди, — говорю я деду, собравшемуся затворить дверь.

Смотрю наружу, в снежную пелену, на юг и на запад. Какого из псов принцесса пошлет за мной? Думаю, серого. Надеюсь, не станет она гонять золотого только затем, чтоб разорвать меня на части. А когда же он явится? Много ли у меня еще времени? Она вполне может пролежать без чувств еще не один час...

— Да закройте же дверь! Пусть дом снова согреется!

Каждый звук за спиной мне в новинку, однако я прекрасно помню, что слышал все это тысячи раз: к столу волокут скамьи, негромко бурлит вода в чайнике, радостно гомонят дети...

— Ты наверняка повидал кое-что, сын.

Голос отца звучит чересчур сердечно. Он просто-таки благоговеет передо мной — перед сыном, вернувшимся из большого мира. Он больше не знает обо мне ничего.

— Садись, расскажи нам обо всем.

— Не обо всем, не обо всем! — Мать закрывает ладонями уши первой подвернувшейся под руку сестры. Та раздраженно высвобождается. — Только о том, что подходит для женщин и девочек!

И я сажусь, отхлебываю чаю, макаю в чашку домашний хлеб, и начинаю рассказ.


Выбрать рассказ для чтения

47000 бесплатных электронных книг