Дениз Мина

Каждые семь лет

Я стою на подиуме в библиотеке школы, где училась. Публика — человек тридцать — аплодирует. Я улыбаюсь и одними губами говорю «спасибо» — и знаю, что все они меня ненавидят.

Зрители похожи на людей, которых я знала семь лет назад, только потолще и без особых надежд на будущее. Вообще они не толстые, а нормального размера, но я актриса. Мы вынуждены оставаться худыми, потому что тело — важный инструмент в нашем ремесле. У многих из нас есть расстройства пищеварения, и это создает атмосферу беспокойства по поводу еды. Хлопающие зрители — не толстые, просто я худая, как и полагается лондонской актрисе, а значит, почти истощена.

Я смотрю под ноги. Подиум сложен из больших фанерных кубов, подходящих по размеру. Мы стоим на пяти кубах, угла нет; может, кубы закончились или один сломался. Как будто мы стоим на головоломке, и один кусочек потерялся, поэтому картина искажена. Это кажется мне невероятно важным: мы в пазле и большой кусок потерялся. Весь день кажется сверхреалистичным сном, вспоротым вспышками ужаса и неверия. Моя мама умерла этим утром.

На подиуме нет ни стула, ни микрофона, ни кафедры, чтобы спрятаться. Выставленная на всеобщее обозрение, я стою на сломанной коробке и оправдываю свое существование второстепенной актрисы перед аудиторией, которая меня не любит.

Здесь примерно тридцать человек. Не Альберт-холл, конечно, но они ценят мое время, потому что у меня больна мама. Она лежит в местной больнице, и поэтому я вернулась. Об этом упоминалось уже несколько раз, в вводной части и во время вопросов. Мы так вам сочувствуем.

Может, они аплодируют из жалости.

Может, время течет так странно, потому что я в шоке. Я улыбаюсь и в третий раз произношу «спасибо» одними губами. Мне хочется плакать, но я профессионал — и проглатываю накатившую волну печали. Нельзя озлобляться. Так говорила моя мать: нельзя озлобляться, Эльза. Это не для нас. Моя мама утверждала, что жизнь — бег наперегонки с озлобленностью. Она говорила: если умрешь до того, как озлобишься, значит ты выиграл. Она выиграла.

Толстый ребенок забирается на подиум с боковой стороны и направляется ко мне. Ему четыре-пять лет, не больше. Такой круглый и пухлый, что ему приходится расставлять ноги при ходьбе. Он подходит и — та-дам! — сует букет цветов из супермаркета мне в живот. Должно быть, чей-то ребенок. Обычно таких детей не посылают дарить цветы заезжим знаменитостям, даже второсортным. Он отворачивается, сходит, нет, скатывается с платформы и бежит назад, к маме.

Он перебирает пухлыми ручками, ножка вбок — шажок, ножка вбок — шажок, и бежит по проходу к крупной женщине в заднем ряду. Ее лицо сияет гордостью. Для нее он прелестен. Она просто кормит сына тем, что ест сама, и не считает его толстым. Я это вижу. Наверное, я единственная в зале, кто это видит. Все остальные видят милого малыша, который мило себя ведет.

Все дело во мне. Озлобленность принимает разные формы. Зловредные сплетни, неблагодарность, даже саморазрушительная диета. Сегодня озлобленность накатывает, как цунами, прямо на меня. Стена сожалений и упреков в милю высотой. И эта угрожающая волна несет с собой сломанные вещи — ножки стульев, мертвых людей, корабли. Она вот-вот меня накроет.

Моя мама умерла. Сегодня утром. В больнице неподалеку. Моя мама умерла.

И оно продолжается, глупое мероприятие в унылой библиотеке на острове, где я выросла. А в альтернативной вселенной я — дочь и моей мамы больше нет в живых. Я обожаю кошек. На YouTube есть восьмиминутная нарезка из видео с кошками, которые прыгают в закрытые окна и стеклянные двери, полагая, что те открыты. Ролик стал вирусным, и вы, возможно, его видели. Много разных кошек с восторгом летят в пустое, по их мнению, пространство, и вдруг их отбрасывает от стекла. Это смешно, но не потому, что кошкам больно, — им не больно. Смешно становится потом, когда кошки садятся на пол. Они смотрят на стекло в изумлении, гневе или смущении. Смешно, потому что у них очень человеческая реакция: «Это еще что такое?»

Думая о том, что мама умерла, я тоже врезаюсь в стекло. Я постоянно забываю и переключаюсь на другие вещи: надо пописать — у этой женщины пятно на шее — я хочу присесть; а потом БУМ! — я врезалась в стекло.

Но актеры — особые люди. Мы просто продолжаем. Если мы забываем реплику, или падает декорация, или коллега умирает на сцене, мы просто продолжаем. И вот я просто продолжаю.

Я стою на подиуме, рядом — Карен Литтл. Мы с Карен выросли вместе.

Она испортила мне жизнь в школе, а потом мы не видели друг друга семь лет. Я вижу, как сужаются ее глаза, когда она смотрит на меня. Я вижу, как поднимаются ее плечи, сжимаются губы. Может, сейчас она ненавидит меня еще больше. Мне неизвестен способ количественного измерения ненависти. Я забыла, что значит быть ее адресатом, и, может быть, поэтому ощущаю все так остро. После отъезда отсюда жизнь была ко мне добра.

Моя мама умерла, и, откровенно говоря, это не слишком меня заботит.

Я хочу сказать ей: слушай, Карен, знаешь что? Тело человека обновляется каждые семь лет. Каждая отдельная клетка, каждый атом сменяется в ходе семилетнего цикла. Мы не виделись семь лет, и ты стала другим человеком. Ты стала другим человеком. Мы можем просто забыть о прошлом.

Но на острове так не принято. Агрессию здесь не выражают словами. Мы слишком зависимы друг от друга, чтобы ссориться в открытую. Стоит пояснить, что Карен Литтл училась со мной в одном классе. Нас было тринадцать человек. Восемь девочек, пять мальчиков. Карен удавалось все. С двенадцати лет было ясно, что она станет старостой школы. Властная, спортивная, хорошо учится. Все Spice Girls в одном человеке. Кроме Бэби-спайс. Карен никогда не была неженкой. Детство, проведенное на ферме, этому не способствует.

У нее серые глаза и светлые волосы, как у викингов. Она и похожа на викинга. Высокая, грудастая, с бедрами словно созданными для деторождения. Прочно стоит на земле и в то же время выглядит так, словно высится на носу корабля.

А я сутулюсь. Ноль в учебе. Чужачка с темными волосами. Мать переехала сюда, чтобы учительствовать, но оставила эту идею еще до моего рождения. После несчастного случая ей ясно дали понять, что она здесь не нужна. Даже дети объявили ей бойкот.

Карен на голову выше меня. Поэтому было непонятно, зачем ей точить на меня зуб. Я никогда не понимала, откуда в ней столько ненависти ко мне. Все ненавидели маму из-за несчастного случая, но Карен ненавидела меня. Это невзаимное чувство пугало.

Никто не любил ни маму, ни меня, но Карен доводила это до крайности. Иногда я замечала, что она смотрит на меня так, словно хочет ударить. Ничего подобного, надо подчеркнуть, она не делала. Но я часто замечала, как она пристально смотрит на меня на вечеринках, с другой стороны улицы, в классе. Я боялась ее. Думаю, дома ей приходилось непросто, и она решила обратить свой гнев на меня.

Теперь Карен работает библиотекарем в школьной библиотеке.

Я влетаю лицом в стекло.

Здесь нет никого, кому можно открыться. Моя. Мама. Умерла. Три слова. Я еще никому их не говорила. Если не произносить их, может, вселенная осознает свою ошибку. Все обойдется. В последний момент позвонит губернатор и не даст ей умереть от рака легких. Может быть, так и выйдет, если я не буду произносить это вслух.

А может, мне страшно, что я возьму и заплачу. Я буду плакать и плакать и, возможно, умру от этого.

Никто в школьной библиотеке еще не знает об этом. Узнают, как только выйдут. Здоровье мамы — главная новость здесь. Все в курсе, что она плоха и лежит в местной больнице с раком легких. С тех пор как я вернулась, несколько человек сказали мне, что она поправится: лечат теперь лучше, чем раньше. Мне рассказывают счастливые истории о людях, у которых был рак: как они поправились и теперь бегают марафоны, взбираются на горы, словно родились заново. Упоминание о раке заставляет вспомнить случаи со счастливым концом, как будто люди боятся сглаза, и нужно чем-то уравновесить печальный разговор. Я поняла, что этого не прекратить. Люди нуждаются в позитивных историях. Здесь готовы поверить в смерть моей матери не больше, чем в мою. Моя мать — неоконченная песня. Просто умереть от болезни — совершенно не в ее духе. Она в жизни не делала ничего по-простому.

Но они знают, что именно поэтому я вернулась на остров, в родной городок, и теперь стою на подиуме вместе с Карен Литтл и слушаю нескончаемые аплодисменты.

Я снова говорю «спасибо» одними губами и наблюдаю, как мама толстого малыша сажает его к себе на колено. Он смотрит перед собой, раскрасневшись от бега. За его спиной мать закрывает глаза и целует ему волосы с такой нежностью, что мне приходится отвернуться.

Карен насела на меня в аптеке. Обязательно приходи, Эльза, пожалуйста. Мы будем так рады услышать тебя, узнать о твоем интересном опыте! Карен скрывает ненависть за улыбками. Как и все они. В любом другом месте нас бы прогоняли и шпыняли. Может быть, жгли бы кресты у нас на газоне. Враждебность окрасила бы повседневное общение, но остров маленький, мы не выживем друг без друга, так что агрессия становится фоновым гулом в приятном на первый взгляд существовании.

Туристы влюбляются в белые пляжи и пальмы. Семена сюда приносит Гольфстрим, и пальмы растут по всему острову. Пейзаж выглядит как тропический, пока не выйдешь из автобуса, отеля или арендованной машины. Здесь пронизывающий холод. И растительность неизменно делает его неожиданным.

По городкам с вискокурнями всегда бродят изумленные туристы из Испании или Японии в поисках магазинов со свитерами. Этим мы и славимся: виски и свитерами.

Карен устала наблюдать, как мне аплодируют. Но вот хлопки стихают, и она встает передо мной, загораживая обзор.

Спасибо! У нее пронзительный голос. Спасибо нашей местной знаменитости, мисс Эльзе Кеннеди! Очередной всплеск аплодисментов. О боже! Правое колено подкашивается, будто оно знает, что это никогда не закончится, и решило отправиться в сольное путешествие подальше отсюда.

Карен поворачивается, чтобы обратиться ко мне. Ее лицо слишком близко. Губы накрашены, помада попала на сухой участок кожи в уголке рта, и я чувствую ее запах; она близко. Мне кажется, что она укусит меня за щеку, и от этого хочется плакать.

У нас есть для тебя подарок! Она улыбается, приоткрыв рот, и переводит взгляд с меня на зрителей. Сейчас будет что-то особенное. Я вижу вспышку злобы в ее глазах, словно щелчок змеиного хвоста.

Резкий голос Карен проникает сквозь туман горя и досады. Особый подарок! Его вручит... Мари! (Здесь я пропустила.)

...Мари тоже выглядит страшновато. У нее необычайно крупное лицо и сальные волосы. Она взбирается на платформу, держа обеими руками желтую книгу в твердом переплете. Она выглядит так, будто доставляет священную пиццу.

Я знаю, что это не сюрреалистический сон. Это серые будни, просто меня захлестнули горе и шок. Моя мама умерла. Стекло отбрасывает меня назад, на террасу.

...Мари семенит ко мне, подиум слишком мал для троих, и я стараюсь освободить место, приклеив к лицу профессиональную улыбку.

Но потом я вижу, что у нее в руках. Та самая книга. Улыбка спадает с моего лица.

Голос Карен громко звучит в ухе.

Прекрасная книга об известном художнике Рое Лихтенштейне! Та самая, подумать только! Последняя книга, которую Эльза взяла в нашей библиотеке! Ну разве не здорово? И Анна-Мари вручит ее на память об этом замечательном визите!

Карен поворачивается и смотрит прямо на меня, заливаясь громким жизнерадостным смехом. ХА-ХА-ХА! Она смотрит мне прямо в лицо. ХА-ХА-ХА! Она так близко, что ее смех раздувает мне волосы, как порыв ветра.

Анна-Мари роняет большую книгу в одну мою руку и жмет другую. Бездумно улыбается, глядя через мое плечо. Потом уходит.

Как тебе это, Эльза?

Я не могу говорить. Я смотрю на нее. Форзац оторван, но это та самая книга. Пожелтевшая от времени обложка, выбеленный на солнце корешок. И тогда я понимаю. Я убью Карен Литтл. И убью ее сегодня.


Вернувшись домой, я сажусь в гостиной моей мамы с большим стаканом чистой водки в руке.

Я не пила семь лет и удивляю саму себя, налив «Смирнофф» в пинтовый стакан и ничем не разбавив. Именно это мне и нужно. Не бокал насыщенного красного и не бутылка пива, чтобы расслабиться. Мне нужен едкий, горький напиток, который вяжет язык и приводит в полубезумие. Мне нужен напиток, который вызовет тошноту и не доведет до добра.

До этого утра, до того как она испустила последний вздох, держа руку в моей руке, я думала о Тотти как о «маме». Теперь, оказывается, я называю ее «моей мамой». В шотландском гэльском нет притяжательных местоимений. Не бывает моей чашки чая. Чашка чая со мной. Теперь, когда мама больше не со мной, она стала моей мамой. Я заявляю свое право на собственность.

Моя мама повсюду в этой комнате, я чувствую ее запах. Я вижу книгу, которую она читала, до того как попала в больницу, — раскрытую на подлокотнике кресла. Дом загрязнен книгами. Это ее выражение. Загрязнен. Они повсюду. Это не мебель и не сувениры. Они не расставлены в шкафах по цвету корешков, ничего подобного. Они служат для дела. Лежат на полу в ванной, на кухне у плиты, на полу в коридоре, словно ей пришлось оставить чтение, чтобы надеть пальто и выйти. И ее вкусы были очень католическими. Любовные романы, классика, русская литература, детективы. Помню, однажды она дошла до середины книги и только тогда поняла, что читает ее во второй раз. Она читала не для того, чтобы порисоваться в книжном клубе или поучаствовать в дискуссии. Она никогда не демонстрировала свою эрудицию. Ей просто нравилось погружаться в это.

Книга из школы лежит передо мной на столе. Желтая, обвиняющая. На обложке — черно-белая фотография Лихтенштейна. Он стоит в контрапосте и выглядит несколько женственно. Высокий потолок белой комнаты за его спиной говорит о том, что снимок сделан в студии.

Я больше не могу на него смотреть. Диван развернут к окну. Газон спускается к бурному морю. Там Америка, скрытая за искривлением земной поверхности, и ничего больше. Там находится «отсюда».

Я часто сидела здесь на диване, когда она была жива, и планировала побег из этого местечка. Я уеду отсюда. На следующий день после шестнадцатилетия я умчалась с острова, как крыса с пожара. В Лондон, спать на полу, в кроватях, где мне не очень-то хочется быть, лишь бы уехать отсюда. Я бы продала за это душу. Но моя мама осталась.

Она приехала навестить меня в Лондоне, как только у меня появилось свое жилье: я снималась в мыльных операх и деньги лились рекой. Ничто не создает такого ощущения богатства, как бедность в прошлом. Тотти приезжала в Лондон «навестить». Всегда «навестить». Возвращение назад не обсуждалось. Она всегда собиралась вернуться назад, на остров, который ее ненавидел.

Я просила ее остаться со мной в Лондоне. Несколько раз. Рыдающая, пьяная, умоляющая. Она брала мою руку и говорила: «Я люблю тебя», и «Ты же знаешь, что я не могу», и «Тогда они победят». Наконец она сказала, что больше не приедет ко мне, если я попрошу еще раз. И надо бросить пить, Эльза. У тебя нет зависимости, но ты пьешь из неверных соображений. Пей для удовольствия, сказала она, и только для удовольствия. Никогда не пей для смелости. Именно этим я и занимаюсь. Отхлебываю мерзкую водку, будто это лекарство, стараясь проглотить ее, чтобы она попала внутрь, не обжигая горло. Сегодня мне нужна смелость.

Я смотрю на книгу на столе и возвращаюсь мыслями к выступлению в маленькой переполненной библиотеке. Откуда у них вообще взялся подиум, интересно мне теперь. Все прекрасно меня видели. Задним умом я понимаю, что это напоминало шоу уродов в шапито и мне выпало быть тем самым уродом, на которого все хотят поглядеть. Карен сделала вручение книги центром всего действа. Должно быть, она все знала, слушая, как я рассказываю о своей жалкой карьере, появлениях в реалити-шоу, неудачных комедийных сериалах. Должно быть, она все знала, когда зажала меня в углу в аптеке.

Я опускаю взгляд на книгу.

Я пьянею и пытаюсь найти другое объяснение: это традиция? Люди дарят другим последнюю книгу, которую они брали в их библиотеке? Нет.

Мне надо было спросить: кто-то предложил эту идею? Но я нутром чую, что ответ будет отрицательным. Никто этого не предлагал. Карен Литтл предложила подарить тебе эту книгу. Никто больше не мог знать, какую книгу ты брала последней из школьной библиотеки. Да и с какой стати? С какой, черт возьми, стати? Это что-то значит только для Карен и меня.

Я открываю книгу. Техника тогда еще не дошла до этого уголка Шотландии. Не было ни чипов, ни автоматических напоминаний, которые посылают читателям на телефоны. На книги ставили штампы. С тех пор как я взяла книгу семь лет назад, никто ее не брал. Конечно же. Она лежала в шкафу у Карен.

Я начинаю плакать и глажу порванный форзац. Оказывается, я рада, что мама уже умерла, когда Карен дала мне это.

Я пролистываю книгу вроде бы небрежно, но я знаю — еще до того, как страницы раскрываются на нужном месте, — что записка по-прежнему там. Страницы расступаются, как Красное море.

Порванный уголок, писчая бумага, узкая, тонкая разлиновка. Даже крошечные волокна у порванного края стали абсолютно плоскими за семь лет.

Записка лежит лицевой стороной вниз, но чернила просвечивают. Я беру ее и переворачиваю. Написано старательно, чтобы скрыть почерк:

Она нарвалась, и Паки Харрис ее изнасиловал. Вот поэтому.

Школьная библиотека всегда состояла из старых изданий. Большинство книг были подержанными, их жертвовали школе доброжелательные местные жители, очищая дома умерших родственников. Книги по истории были наследием Британской империи. В текстах встречалось слово «узкоглазые» и прочие, не менее устаревшие. Книга о Лихтенштейне была по сравнению с ними сверхактуальной. Она вышла всего пятнадцать лет назад и рассказывала о современном художнике. Наткнувшись на нее, я пришла в восторг. Я не знала, что делал Лихтенштейн. Я была подростком с претензиями. Я воображала, как иду по городу с книгой руке. Представляла себя в Нью-Йорке, в Лондоне, мои споры о Лихтенштейне с лондонцами. Я не знала, пока не попала туда, что большинство лондонцев так или иначе тоже происходят с маленьких, полных ненависти островов.

На автобусной остановке, по пути из школы, ожидание с книгой на коленке: пусть все видят, что я ее читаю. «Мне плевать! Я предпочту утонуть». А потом — поворот страницы и появление записки. Болезненный сдвиг всей жизни. Кем я была? Чем я была? Поднятый взгляд. Карен Литтл стоит на другой стороне и, как обычно, глядит на меня так, словно желает убить.

Лучший урок актерского мастерства в моей жизни.

Вернуть записку на прежнее место. Закрыть книгу.

Закусить губу.

Улыбнуться, глядя мимо Карен, и поискать взглядом автобус. Я думала, что меня стошнит. Я думала, что заплачу. Ни того ни другого не случилось. Я сидела, спокойная с виду, думала, как выглядит человек, который не получил острого укола в сердце, — и сделала это. Стала искать взглядом автобус.

Почесала лицо.

Увидела овцу на берегу моря и несколько минут следила за ней. Карен все это время смотрела на меня, а потом пришел автобус, я вошла в него, улыбнулась водителю и села. Может, она подумала, что я не нашла записку. Может, поэтому она снова дала ее мне. Как бы то ни было, Карен Литтл сделала меня актрисой. Надо отдать ей должное.

Доехав до своей остановки, я испытала сильнейший ужас. Тотти могла найти книгу. Записка могла оказаться правдой, и она могла сказать мне об этом. Почему я просто не выбросила записку? Казалось, она неотделима от книги. Я завернула книгу в пластиковый пакет, засунула ее под густой куст утесника, где она пролежала всю ночь, а утром подобрала и отнесла назад в библиотеку. Надо было вынуть записку, но я не осмеливалась ни смотреть на нее, ни прикасаться к ней.

Я тогда еще подумала о почерке. Карен нарочно изменила его, потому что я знаю ее руку? Зачем стоять и смотреть, как я нахожу записку, сидя на автобусной остановке? Или она сделала это на тот случай, если вмешается полиция?

Я так и не сказала Тотти о записке. Никогда. И я рада. И знаю, что всегда буду рада этому.

Вспоминаю, что ее нет, в пятнадцатый раз за час. Мысли летят, несутся куда-то, а потом БАБАХ. Шок. Неверие.

Тотти нет. Мир кажется обедневшим. Кажется бессмысленным. Следующий вдох кажется бессмысленным.

Я сижу на диване и смотрю, как волны разбиваются друг о друга, пытаясь добраться до берега, но их тащат назад за пятки. Бессмысленная борьба. Потом я делаю усилие. Я усердно пью безумное питье и становлюсь безумно пьяной.


Сейчас глубокая ночь, и я просыпаюсь на диване. Я в поту и пахну чем-то незнакомым, странным и кислым. Море завывает снаружи, яростное серое море. Море наносит себе увечья. Я убью Карен Литтл. Я так зла, что едва могу дышать.

Первая проблема — машина. Я сажусь в машину, завожу двигатель и сдаю задом в стену. Кажется, удар был сильным, если судить по скрежету металла, но мне это настолько безразлично, что я и не думаю выходить наружу. Ветрено. Морские брызги за ветровым стеклом — как густой туман.

Включена задняя передача. Так вот в чем проблема.

Я решила проблему и вдохновлена этим.

Я переключаю передачу. На этот раз выбираю переднюю и уезжаю. Еду мимо утесника, где давным-давно спрятала Лихтенштейна. Двигатель стонет и рычит как-то недовольно — наверное, третья скорость. Первая скорость. Да, это подойдет. Я перевожу двигатель на первую скорость, и он снова доволен. Я надела пальто? Где вообще живет Карен? Я ее найду. Где бы она ни жила.

Я еду на самую вершину холма и смотрю вниз, на огни города и гавани. Там чернильная темнота, и дорога исчезает впереди, проглоченная темнотой. Фары! Конечно, фары выключены.

Я останавливаюсь на вершине холма, над городом. Она где-то там, внизу. Я ставлю машину на ручник и ищу, где включаются фары. Я не знаю эту машину. Выключатель должен быть на руле, но его там нет. И на приборной панели тоже нет. Зачем они спрятали его? Это нелепо, небезопасно. Я напишу в компанию.

Мне стучат по стеклу и кричат сквозь проливной дождь — ЗДРАВСТВУЙТЕ?

Лицо. Мужское лицо в окне. Улыбается.

Я опускаю окно. Я и так возмущена из-за проблем с безопасностью, а еще дождь льется в машину и ноге холодно. Теперь я в бешенстве.

Какого черта вы здесь делаете?

Эльза? Он мило улыбается, такой же круглолицый, как всегда. Тэм. Господи, какой он красивый!

Я слышал, что она умерла, Эльза. Я ехал, чтобы проведать тебя.

И начинается такой диссонанс: в уме я повторяю «Тэм» снова и снова, на разные голоса, дружелюбно, удивленно, восторженно — о-привет-как-жизнь! Но во внешнем мире я издаю резкий звук, взвизгиваю, как раненый поросенок, очень высоко. Лицо напряжено, я не могу двинуть ни одним мускулом и крепко сжимаю руль обеими руками. И лицо у меня мокрое.

Ох, милая, говорит Тэм. Он открывает дверь, и весь этот дождь льется на меня, и он несет меня к себе в машину, а потом я на кухне.

Тэм.


Тэм наливает кофе. Надеюсь, это для меня, потому что выглядит очень хорошо. Он рассказывает мне разные вещи — неожиданные, но приятные. Тэм был моим первым бойфрендом, и, честно говоря, я продолжала любить его. Мы были неразлучны, а потом я внезапно уехала. Он знал почему. Я никогда не писала ему и не звонила. Я не приглашала его в гости. Но Тэм не в обиде. Он выигрывает свою гонку. Тэм говорит мне, что он гей, что у него есть мужчина и что он счастлив. От этого я тоже чувствую себя счастливой, как будто часть меня стала геем, и у нее есть мужчина, и она счастлива.

Сейчас он сообщает мне, очень мягко, что стал геем не из-за меня, такое дело. Тэм? О чем ты вообще? Он видит, что я смеюсь над ним. Я смеюсь, любя, потому что, Тэм, таких вещей не надо объяснять! О чем речь! Так или иначе, теперь он тоже смеется, но скорее от облегчения.

Он объясняет, что встречался еще с одной девушкой, с другой стороны острова. И вот она вроде как зла на Тэма за то, что он гей. Считает, что либо он стал геем из-за ее непривлекательности, либо обманул ее, сделал своим прикрытием. Пока она не выбрала ни один вариант, но до сих пор очень расстроена, хотя это было пять лет назад.

Мне хочется спросить, насколько же непривлекательной она могла быть, но это прозвучало бы как колкость, и губы не хотят меня слушаться. Да и мозг тоже. А потом подходящий момент для шутки уходит. И тогда я улыбаюсь и говорю: ох, ну что же. У людей плохо с головой.

Тэм говорит: да, плохо с головой — и печально пожимает одним плечом. Но все же, говорит он, неприятно, когда другому плохо из-за тебя, знаешь? Он говорит искренне. Как бы дурно она с ним ни обошлась, он не хочет, чтобы ей было плохо из-за него. Таков уж Тэм. Как и моя мама. Они лучше меня. Хорошие люди.

Я накрываю руку Тэма своей, собираюсь сказать, что он прекрасный человек и всегда был таким, прямо как моя мама. Но он смотрит на мою ладонь, лежащую поверх его руки, и выглядит немного встревоженным, точно беспокоится, не подкатываю ли я к нему, не придется ли объяснять, как это — быть геем и что это навсегда. Может, он боится, что мне станет плохо из-за него? И тогда я встаю, высовываю язык и сую ему в лицо с таким звуком, будто я голодная. Тэм взвизгивает, как девчонка, и отодвигается, и мы оба смеемся, будто вернулись на семь лет назад и снова стали скоплением совершенно других атомов.

Но потом, смеясь, я мельком замечаю, как он смотрит на меня. Он широко улыбается, форменная рубашка расстегнута у воротника, галстук распущен. Рука лежит на столе, взгляд устремлен прямо на меня, смеющийся и оценивающий. Я знаю этот взгляд и сочувствую брошенной девушке с другой стороны острова. Тэма легко понять неправильно.

Когда я протрезвею, то, может, скажу ему: ты кажешься гетеросексуалом, Тэм. Быть самим собой — это актерская работа. Я хорошая актриса, а Тэм нет. Он посылает абсолютно неверные сигналы.

Я скажу ему потом. Когда губы будут меня слушаться.

Мы становимся другими людьми, говорю я, запинаясь, каждые семь лет, ты в курсе? Он отвечает, что нет, и я пытаюсь объяснить, но выходит не очень-то. Слова ускользают от меня. Я поднимаю взгляд: Тэм очень серьезен.

Он говорит: Эльза, ты пьяна. Тема сменилась, и он недоволен тем, что я пьяна.

Я могу выпить, если хочу. Ты мне не чертов босс, Тэм.

Да, говорит он серьезно. Я и есть босс. Я полицейский. Ты пьяна, и ты за рулем. Зад машины разбит всмятку. Я босс. Куда ты ехала?

Я смотрю на него и думаю, что он знает, куда я ехала, но говорю: никуда. Я знал, что, когда она умрет, ты что-нибудь сделаешь, говорит он, будто я пороховая бочка, сумасшедшая, которой нельзя доверять, потому что я точно все испорчу, если рядом нет мамы, которая брала удар на себя. Я поднимаю взгляд, и вижу бутылку «Смирнофф», и знаю, что не стала бы пить, будь она еще жива. Мир провел без нее меньше суток, а я уже сажусь за руль, выпив, и пытаюсь убивать людей. Я понимаю, что веду себя неправильно, и поэтому мне хочется язвить.

Я говорю: значит, Тэм, ты пришел не повидаться, а остановить меня? Я называю его грубым словом. Что ты за человек? Тебе дела нет ни до меня, ни до моей мамы.

Но на лице Тэма не дергается ни один мускул.

Даже не пытайся, говорит он.

Даже не пытайся делать что, Тэм?

Не пытайся вызвать у меня чувство вины, Эльза. Ты совсем пропала, даже не писала. Не позвонила мне и не сказала, что она умерла. Из-за того что с ней случилось, я стал полицейским, поэтому даже не пытайся провернуть со мной эту фигню.

Но я все еще злюсь, ведь я настолько не права, и говорю ему просто-напросто грубые и злые слова. Пьяная тирада, от которой я кривлюсь, еще не закончив кричать. Я начинаю плакать, охваченная стыдом и расстройством оттого, что говорю такие недобрые и мерзкие слова. Я не гомофоб. Я не думаю, что полицейские так поступают. Просто я совсем пьяна, а мама мертва, а они так плохо к ней относились, и у Карен все это время была книга, и это несправедливо.

Я в ярости и пьяна, и мне стыдно, и я не права и от этого плачу так, что ничего не вижу. Тэм дышит с трудом. Непонятно почему. Когда слезы отступают, я вижу, что он согнулся и держится за живот. Я думаю, что его тошнит, а потом понимаю: он смеется, и очень сильно, над тем, что я сказала о полицейских и что он может с ними сделать.

Если бы ты их видела, этих полицейских! Невозможно, даже на спор!

У меня меняется настроение — так же резко, как направление ветра в открытом море. Я надеюсь, что этот кофе для меня.


Глаза ужасно болят. Режут мне мозг. На этот раз я просыпаюсь в постели. Полностью одетая. Я стараюсь не открывать глаза, принимая сидячее положение. Я хватаюсь за кровать, чтобы не упасть, и осторожно иду на цыпочках в ванную. Рот заполняется морской водой, и приходится бежать, несмотря на глаза-убийцы.

В прихожей витает запах кофе. Я боюсь, что повредила себе обонятельную систему всей этой водкой, ведь я совсем к ней не привыкла, но потом захожу на кухню и вижу, что Тэм готовит новую порцию кофе. Я чувствую себя ужасно.

Силы небесные, говорит Тэм, вот это сюрприз!

Он делает яичницу. Я не могу есть, но его присутствие успокаивает настолько, что я не собираюсь ему мешать.

Тебе не стоит сегодня садиться за руль, Эльза, говорит он. В твоей крови все еще много алкоголя, и фары разбиты.

Я не отвечаю. Сижу, прикрывая глаза рукой, слушаю, как он кладет хлеб на гриль, как соскребает яйца со сковородки, и думаю: если бы сейчас были пятидесятые, мы могли бы счастливо жить в браке по расчету, без секса.

Тэм и я.

К кому ты ехала вчера, Эльза?

Я вспоминаю о горе, таком глубоком, что оно почти заглушает похмелье.

Я говорю ему: я хочу убить Карен Литтл.

Он перестает готовить и смотрит на меня. Я не могу послать ему ответный взгляд. Он ставит две тарелки с яичницей-болтуньей на стол. Берет тосты с гриля и кладет по ломтику на каждую желтую горку. Я подтягиваю к себе тарелку. Карен отдала мне книгу. Тэм замирает. Какую книгу?

Лихтенштейна. Она дала ее мне вчера в библиотеке. Сказала, что это последняя книга, которую я оттуда брала. Никто не брал ее с тех пор. Записка осталась в ней.

Тэм садится. Кладет руки по обе стороны от тарелки, как концертный пианист, что собирается с мыслями перед выступлением.

Наконец он открывает рот. Я сам убью эту стерву, говорит он.


В больнице мне сообщают, что сегодня с мамой ничего делать нельзя. Им нужен патологоанатом с материка, чтобы провести вскрытие, но паромы отменили — надвигается шторм. Я могу сидеть дома одна или пойти и разобраться с Карен. Тэм говорит: пойдем.

И вот я в рабочей машине Тэма, большом полицейском «рейнджровере». Он говорит, что сегодня не работает, поэтому спокойно может возить меня. Он очень зол из-за книги. Хочет знать, как она вручила ее мне. Я рассказываю о церемонии: как она на глазах у всех повернулась и выдала ХАХАХА мне в лицо. Он так злится, что ему приходится остановить машину, выйти, побродить и выкурить сигарету. Я смотрю, как он ходит на крепнущем ветру, ссутулившись, как оранжевые искры летят от кончика его сигареты на фоне серого моря — маленькие безнадежные блестки.

Вернувшись, он вынимает из бардачка фляжку, отхлебывает из нее и передает мне, как будто пить в машине теперь нормально, раз он так зол. Я пью, чтобы сделать ему приятно. Чувствую, как алкоголь проскальзывает вниз и щиплет острые края моего похмелья. Когда другой так же зол, как ты, это успокаивает. Он кивком велит мне пить еще, и я пью. Алкоголь согревает, облегчает головную боль, и вдруг все становится чуть легче. Злиться легко, и будущее кажется неважным. Важно одно: остановить Карен.

Наконец Тэм нарушает молчание, лицо его сильно покраснело. Он говорит, что мы найдем Карен и увезем куда-нибудь. Мы даже спрашивать не будем о записке и о книге; у нее появится шанс отговориться. Если мы спросим, она скажет, что ничего об этом не знает. Обвинит кого-нибудь другого. Станет клясться в своем неведении. Мы просто застанем ее одну, а потом сразу сделаем это: пырнем ножом в шею. Все сойдет нам с рук, потому что мы сделаем это вместе. Мы предоставим алиби друг другу. Мы решим, кто именно нанесет удар, когда окажемся там. Но я уже знаю.

Он ведет машину и спрашивает меня о книге, и я говорю, что никто не брал ее с тех пор, как я достала ее из куста утесника и отнесла обратно в школу. Он помнит, как я тогда расстроилась. Говорит, это стало жестоким ударом и для него, потому что я взяла и уехала, а ведь я была его единственным другом. Карен разрушила и его жизнь, потому что спугнула меня.

Я знаю, что это правда. В то время Тэм был настолько одержим мной, что я чувствовала себя неуютно. И не так уж это было безобидно. In vino veritas[1]: если бы я не глотнула из его фляжки, то, возможно, не поняла бы внезапно, что уехала в том числе из-за отношений с Тэмом. Отчасти я уехала из-за него. Его было слишком много. Его любовь душила, но раньше я этого не понимала.

Приехав в город, Тэм паркуется в тихом проулке. У него закончились сигареты. Ему нужны новые, поэтому он идет в сторону магазинов, а я захожу в школу и ищу Карен. Он говорит: надо притвориться, будто я что-то забыла. Я смотрю, как он удаляется от машины, чешет голову и закрывает рукой свое красивое лицо.


Карен Литтл нет на месте. Библиотекарь работает на полставке, объясняет школьный секретарь. Карен бывает только по понедельникам, вторникам и полдня по средам. Секретарь пытается сменить тему и разглагольствует о сокращении финансирования, но видит, что я не слушаю. Потом останавливается и, кажется, понимает, что я нетрезва. Она ждет, пока я не заговорю, склонив голову набок, как любопытная чайка. Потом она предполагает: я что-то забыла вчера? Надо было сказать, что да, забыла, но в этот самый момент я думаю о маме, которая лежит в темном выдвижном ящике, внутри холодильника морга, и, честно говоря, просто разворачиваюсь и ухожу.

Снаружи, на парковке, ждет Тэм с включенным двигателем. Я сажусь в машину. Карен нет, говорю я ему. Она дома. Машина трогается, и я понимаю, что он знает, где живет Карен. Но Тэм — полицейский в небольшом местечке. Наверное, он знает, где живут все местные. А потом мне становится интересно, почему он не выключил двигатель, хотя не знал, что Карен в школе нет.

Мы выезжаем из города на плоскую ветреную пустошь. Я украдкой смотрю на Тэма. Он в бешенстве. Он закусил щеку, а я почему-то вспоминаю о Тотти. Не о том, что она умерла, а ее слова насчет озлобленности. Тэм выглядит озлобленным, и мне его жаль. Я мельком вижу себя в боковом зеркале: хмурая, озлобленная на вид. Тотти не хотела такого для меня. Я знаю эту дорогу. Мы направляемся к дому Паки Харриса, и я спрашиваю почему.

Там живет Карен, говорит Тэм. Единственная из его родни, кто остался на острове. Я всегда об этом знала. Здесь все в родстве друг с другом, кроме нас, приезжих, но я не думала, что они такие близкие родственники. Троюродная сестра, мрачно говорит мне Тэм, когда мы проезжаем небольшой фермерский дом с объявлением «Продается». Полотнище бьется на ветру, как белый флаг.

Объявления «Продается» на острове — признак беды. Люди здесь рождаются, живут и умирают в одном и том же доме. Такое полотнище означает, что владельцу дома некому его оставить — или наследники живут на материке. Люди с материка не понимают, как здесь пользуются домами. Они продают их за наличность или проводят в них отпуск — две недели плюс пасхальные каникулы. С этими домами так поступать нельзя. Нужно все время жечь камин, чтобы они не отсырели. Чтобы не прогнили. Эти островные дома строятся не как временное жилье. Им нужна постоянная забота. Карен Литтл взяла на себя постоянную заботу о доме Паки Харриса.

Моя мама убила Паки Харриса по случайности. Переехала его на главной улице в майское воскресенье после обеда, буквально перед моим рождением. Комиссия по расследованию несчастных случаев со смертельным исходом пришла к выводу, что мама не виновата. Она не пыталась объяснить, что произошло. Просто переехала его один раз, целиком. Она никогда не говорила мне об этом, но я слышала историю от всех остальных с разнообразными добавлениями. Но записка, та записка в книге содержала первую известную мне версию, разумно объясняющую причину. Паки ее изнасиловал. Она забеременела мной. Она его убила. Именно поэтому.

Паки Харрис был местным. А моя мама — нет. Поэтому остров встал на его сторону, ведь верность иррациональна, а в таких маленьких местах все, в общем-то, держится на верности.

Все семь лет со времени моего отъезда я часто думала о том, каково было моей матери ходить на сносях и день за днем видеть того, кто ее изнасиловал, — как он стоит в церкви, делает покупки в супермаркете, гуляет по берегу моря. Я бы тоже переехала его машиной. Но записка, однако, — эта записка заставила меня осознать, как глубоко она была уязвлена. Мне никогда не приходило в голову, что у нее был мотив, пока я не увидела записку. Но если они знали, если все они знали, что он ее изнасиловал и в этом была причина, неужели никто не проявил ни капли сочувствия? Они плевали в нее на улице. Она не могла поесть в кафе: никто не разговаривал, пока она там находилась. Она пользовалась библиотекой, пока ей не запретили ходить туда за «пронос еды». У нее в сумке был пакет с чипсами. Я не уеду, часто говорила она, потому что, где бы вы ни жили, жизнь — это бег наперегонки с озлобленностью, и если я остаюсь, то бегу быстрее.

Мне так грустно об этом вспоминать. Я — дом, в котором нет очага. Я смотрю, как Тэм ведет машину по узкой дороге. Он выглядит так, словно последние семь лет в нем горел старый добрый костер. Щеки розовые, глаза сияют. Он сидит очень прямо, не касаясь спинки кресла. Он озлоблен до предела и готов действовать. Я сутулюсь. Так странно, что мы вдвоем едем в машине. Тогда мы оба не умели водить. Тэм съезжает на проселок, чтобы срезать путь, и мы огибаем холм, вдающийся в бешеное море. У мыса двенадцатиметровые волны захлестывают голые черные утесы. Море пытается вгрызться в берег, но безуспешно. Каждый раз, отступая, чтобы перевести дух, оно терпит неудачу. Но продолжает пытаться.

Внезапно мы видим дом Паки Харриса, резко очерченный силуэт на фоне надвигающихся грозовых туч. Это одно из причудливых викторианских зданий, которые кажутся здесь непременной деталью пейзажа, так как стоят уже сто пятьдесят лет. Постройка внушительная, приземистая, основательная. Крыша украшена зубцами; окна большие, и их много. На высоком мысу никогда не стихает ветер, дующий прямо от воды. Дом — это акт сопротивления, элегантный кукиш ветру и океану.

Очень похожий на самого Паки, насколько мне известно.

До того, как я узнала, что он может быть моим отцом, до записки, я слушала рассказы о Паки без предубеждения. Я знаю, что люди ненавидели маму и любили Паки, но он явно не имел ко мне никакого отношения. Паки был буйным. Паки дрался в барах и ездил на пони в город по воскресеньям. Паки толкнул священника в кусты. Паки сжег сарай. Я слышала много рассказов о нем. Он был уродливым, но буйным, а здесь это ценят.

Мы приближаемся к дому, и большую, тяжелую машину атакует ветер. Тэм находит защищенное место в стороне, заезжает прямо туда и ставит машину на ручник. Он хочет поговорить со мной, прежде чем мы зайдем. Снова достает фляжку. Я не хочу больше пить, но он заставляет взять ее. И тихо говорит, что произойдет: он постучит во входную дверь. Я обойду дом и посмотрю, не открыта ли задняя дверь. Если открыта, я войду и отыщу кухню — первая дверь направо. Там есть блок с кухонными ножами. Карен подойдет к входной двери и впустит Тэма. Тэм приведет Карен на кухню, где я спрячусь за дверью, с ножом в руках. Я ударю в шею.

Тэм смотрит на меня, желая получить подтверждение, и я киваю. Он говорит, мне нечего бояться. Он будет рядом. Он улыбается и заставляет меня выпить еще. Он больше не пьет, потому что он за рулем. Он полицейский. И не может потерять права.

Мы выходим с разных сторон, и я огибаю дом. Вдруг ветер толкает, мутузит, дергает меня; приходится низко сгорбиться и пробежать по ступенькам к двери. Она открыта. Я вхожу. Я запыхалась от яростного ветра и короткого пробега вверх по ступенькам.

В темном холле, отделанном камнем, тихо. Скорее всего, Карен нет дома. Эта возможность не пришла в голову ни мне, ни ему — таким глубоким было наше согласие. Я тесно прижимаюсь к стене и слушаю, как поскрипывают окна и свистит ветер снаружи. В дальнем конце холла холодный белый свет льется в коридор.

Три стука. Бам. Бам. Бам. Тень Тэма на ковре. Карен даже нет дома.

Я делаю глубокий вдох.

Сверху слышится скрип. Это не ветер. Скрипит пол под тяжестью тела. Карен стоит где-то наверху. Она делает шаг, и я понимаю, что она задается вопросом, не стучал ли кто-нибудь в дверь. Тогда Тэм стучит опять. Бам. Бам. Бам. Теперь она уверена и выходит в холл второго этажа. Останавливается на верхней площадке лестницы, откуда должна быть видна дверь. Тихо охает и торопится к Тэму, который стоит внизу. Кажется, она немного раздражена его приходом, так как широко распахивает дверь.

Почему ты стучишь, спрашивает она.

Тэм смотрит в прихожую, проникает внутрь, закрывая за собой дверь, хватает ее за локоть и тянет в комнату.

Томас? Она зовет его официальным именем, взрослым именем. Чего ты ждал на ветру? Тебе позвонил адвокат? Она тараторит, как домохозяйка у забора, но Тэм ничего не отвечает.

Их голоса перемещаются из прихожей в никуда и вдруг появляются из первой двери направо. Они на кухне. Они вошли на кухню через другую дверь, а я уже должна быть там, с ножом из блока для ножей.

Впервые в жизни я пропустила сигнал для выхода на сцену.

Я бросаюсь на дверь и падаю в комнату. Смотрю вверх. Вот Тэм, стоит за Карен, держит ее за локоть и вроде как толкает ее вперед, ко мне. Вот, прямо передо мной, рабочая поверхность с большим набором ножей в блоке. Там много ножей, может быть пятнадцать, всех размеров, и деревянные рукоятки указывают прямо на мою руку. Я могу за секунду дотянуться и схватить один из них.

Рот Карен широко открыт. Лицо Тэма за ее плечом похоже на мрачную грозовую тучу.

Я говорю: привет, Карен.

Никто не понимает, что же делать. Мы все стоим как вкопанные.

Привет, Эльза, говорит Карен.

Если бы я была дома, в Лондоне, и человек, с которым я ходила в школу семь лет назад, ввалился бы ко мне через кухонную дверь, у меня, наверное, возникло бы много вопросов. Но Карен просто смотрит на пол перед собой и говорит: чаю?

Чашечку чая? Хочешь горячего чая?

Вообще-то, говорю я, глядя на Тэма, лицо которого все сильнее наливается кровью, было бы здорово, Карен.

Карен ловко, словно привыкла к этому, выворачивает локоть, вырываясь из рук Тэма, и делает шаг в сторону. Берет чайник с плиты. Поворачивается и смотрит на нас обоих, о чем-то думая, а потом говорит: тогда поставлю, пожалуй, целый чайник.

Никто не отвечает. Движение локтя говорит о том, что чутье меня не обмануло. Тэм уже держал ее за локоть. И Карен уже много раз вырывалась. Он знал, что сегодня она не в школе. Я помню, как он смотрел на меня накануне вечером, как оценивал меня смеющимся взглядом, сидя за столом.

Карен поворачивается к нам спиной, наполняя чайник из крана. Тэм кивком показывает на блок с ножами. Вот он, написано у него на лице, вон там. А у меня на лице написано: что? Что ты говоришь? О! Тэм? Ножи? О да! Я забыла о ноже! Хорошо! Но про себя я говорю совсем другие вещи. Он не виноват, что не понимает этого. Ведь я постоянно снимаюсь в дерьмовых телесериалах. Тэм не знает, что я хорошая актриса.

Карен ставит на стол кружки и пакет с печеньем. И начинает беседу. Со мной.

Эльза, говорит она, я слышала, твоя мама умерла. И я знаю, что она умерла перед тем, как ты вчера пришла в школу.

Мы смотрим друг на друга, и я вижу, что она сейчас заплачет. Мне очень жаль, говорит она, и я думаю, не книгу ли она имеет в виду. Но нет. Я о выступлении, говорит она. Должно быть, ты решила, что не можешь отменить его. Или была в шоке, я не знаю, но мне очень жаль.

А потом она кладет мне руку на предплечье. Я вижу по глазам, что она и вправду сожалеет, соболезнует моей утрате и всем горестям всех дочерей и матерей, и я начинаю плакать.

Карен обнимает меня, мне тепло и уютно. Я слышу, как она тихо утешает меня: о нет, о нет, о милая. Она шепчет: надеюсь, тебе нравится книга. Я слишком сильно рыдаю, чтобы оторваться от Карен, и она добавляет: Тэм вспомнил, что раньше она тебе нравилась.

Думаю, Тэм ее не слышит. Он думает, мы шепчемся о чем-то женском. Мы стоим, горестно прижавшись друг к другу, довольно долго, пока свисток чайника не прерывает этот раунд.

Она усаживает меня за стол, я беру себя в руки, вытираю лицо и смотрю на Тэма. Тэм пристально смотрит на стол, ожесточенно хмурясь. Он перестал искать меня взглядом и кивать на ножи и так далее. Он ничего не слышал, но понял, что я не буду пырять ее ножом и никогда не собиралась. Он не знает, что теперь делать. Карен ставит передо мной тарелку с сахарным печеньем и дает мне чашку чая.

Я положила тебе сахар. Ты, наверное, не пьешь чай с сахаром, но я положила, потому что ты, наверное, пережила сильное потрясение.

Карен садится коленями ко мне. Берет кружку и, не глядя на Тэма, направляет на него палец.

Он тебе сказал? Я шмыгаю носом. О чем?

Она улыбается: о нас — и уголок ее рта лукаво изгибается.

Я непонимающе мотаю головой.

Она бросает на него взгляд. Он напряженно смотрит на нее, но она все равно говорит: мы женаты.

От потрясения я поднимаю чашку со сладким чаем и пью, хотя он слишком горячий. Когда я ставлю чашку назад, уже пустую, то говорю ей, что мама ничего не говорила об этом.

Она хмыкает. Это был секрет. Они поженились на материке, правда, Тэм. Тэм? Правда? Тайно. Тэм никак не поддерживает этот разговор, и она вроде как усмехается. Из-за наших семей, понимаешь. Она была богата и должна была унаследовать дома, а у него не было ничего. Ее семья ему не доверяла. Но видишь, не сложилось, и детей нет, поэтому никакого вреда. Теперь они разводятся. Правда, Тэм? Тэм? Тэм, ты так и будешь молчать?

Тэму настолько не по себе, что он не способен говорить. Он ест одно печенье за другим, чтобы занять рот. Он делает странные движения головой — не кивает и не качает, а как-то дергает вбок в неопределенном жесте.

Карен хмурится, глядя на него. Она не понимает. Она оставляет попытки и переключается на меня. Так что будет с похоронами твоей мамы?

Я говорю ей: заберу ее отсюда на самолете. Отвезу в Лондон и там кремирую. Карен спрашивает: разве не легче кремировать ее поблизости, а потом увезти в Лондон?

Тэм пришел тебя убить, говорю я. Карен спрашивает, не хочу ли я еще печенья.

Мне интересно, сказала ли я это вслух, потому что она вообще не отреагировала. Но потом я смотрю на лицо Тэма и понимаю, что сказала. Карен поднимает тарелку и предлагает мне еще печенья, все ее лицо выражает вопрос: печенье? Так принято на острове.

Тогда Тэм встает, и стул падает за его спиной. Грохот удара о каменный пол отдается от стен кухни. Он поворачивается к двери, идет через коридор и входную дверь, захлопывает ее за собой. Порыв ветра обдувает наши щиколотки.

Без всякого повода Карен говорит мне: это был дом Паки Харриса.

Я жую печенье и, прожевав, говорю: я в курсе.

Карен кивает. Не знаю, говорила ли ты о нем со своей мамой?

Нет.

Она кладет свою руку на мою, и ее лицо снова морщится, на глазах выступают слезы. Ты знаешь, кто твой отец, Эльза?

Мы никогда не говорили об отце.

Хм. Карен не знает, о чем она может и о чем не может говорить.

Из моего лондонского рта вырывается: думаешь, Паки изнасиловал маму и поэтому она его переехала?

Карен вздыхает. Я не знаю, говорит она, я не знаю, что случилось. Не мое это дело. Но, Эльза, я думаю, возможно, этот дом твой.

Мне он не нужен.

Он стоит немало — мне он не нужен.

Карен смотрит на меня, и я вижу, что она рада. Ей нравится дом. Это ее место. Это не временное пристанище.

Я так дурно обращалась с тобой, когда мы были маленькие. Мне жаль.

И я говорю: о! Забудь об этом! Потому что у меня горят щеки.

Но она не может. Она думала об этом, много думала. Но ей и вправду очень жаль. Она завидовала, потому что я была приезжей. Мне тогда казалось, говорит она, что вот она, свобода, — не принадлежать ко всему этому...

Тебя это не волнует, Карен? — вырывается у меня. Тэм позвал меня сюда, чтобы пырнуть тебя ножом в шею! Это тебя не заботит? Ты дала ему уйти. Куда он направился?

Она тепло смотрит на входную дверь. Пошел напиться, думаю. Неделя тяжелая. Завтра закончится возня с нашим разводом.

И я наконец понимаю. Он хотел убить ее сегодня, чтобы унаследовать дом. А если бы убийство совершила я, то не стала бы наследницей женщины, которую убила. Дом сразу отошел бы к нему.

Я думаю, он до сих пор к тебе неравнодушен.

Правда?

Ага.

Я так не думаю.

Ну, ты не права.

Я смотрю на нее и понимаю, что она милая, эта Карен. Она не озлоблена. Она привязана к этому месту и всегда будет привязана. Она принимает все, что должно войти сюда и выйти отсюда. Карен не может сбежать ни из дома моего отца-насильника, ни от Тэма, который хотел ее убить. Она принимает место, где находится, и то, кто она такая, и то, что случилось. Она похожа на мою маму. Карен лидирует в гонке. Разреши подвезти тебя в город, Эльза, в качестве извинения. И в благодарность за твою стойкость вчера. Она похлопывает меня по руке.

Стойкость — это важно.

Она выходит в коридор, натягивает пальто, и я вижу за ней яростное море. Волны заливают утесы. На высоком мысу — прижатая к земле соленая трава; Карен оглядывается на меня. Она улыбается нежной островной улыбкой, которая может означать все, что угодно.

Я уезжаю отсюда. Уезжаю и на этот раз беру маму с собой.


-----

[1] Истина в вине (лат.).


Выбрать рассказ для чтения

48000 бесплатных электронных книг