К. А. Терина

Морфей

— Главное — не травмировать рыбку.

Дед всегда именовал рыбу нежно: плотвичка, щучка, окунек, карасик. Так и теперь. С нежностью насаживает живца на крючок. Аккуратным, тщательно отмеренным движением пропускает поводок под жаброй, заправляет крючок в петельку, выглянувшую из рыбьего рта, тянет обратно, любуется. Двойной крючок выступает изо рта плотвы залихватскими металлическими усами.

Я слежу за руками деда, но движения эти слишком привычны, сделались фоном и выпадают из зоны внимания. Вижу только рыбу, точнее — ее глаза. Не пустоту, какой положено жить в рыбьих глазах, но обреченность и тоску.

Вспоминаю вареного хека, которым нас кормили в детском саду, давным-давно. Я хека не ел, не хотел даже смотреть на него — черная пленка, покрывавшая внутренние стенки рыбьего брюха, была вратами бездны. Та же бездна как будто окружает меня прямо сейчас. Звуки вечерней реки отступают, сменяются столовскими — стуком ложек о тарелки, нестройным гулом детских голосов, окриками воспитателей: Некрасов, как ты держишь вилку, Федина, уймись уже, ешь молча.

— Давай следующего, — велит дед.

Я снова на реке.

Ведро с живцами стоит рядом, оттуда доносится подозрительный шорох, точно плотвички, отчаявшись выбраться из ловушки нормальным путем, решили прогрызть дно. Но я не могу отвлечься, пока не соберу кубик. Верчу его в руках, раз за разом повторяю алгоритмы, которых давно не помнит сознание, но помнят пальцы. Кубик не складывается, любой алгоритм возвращает «рыбку» на верхней грани.

Нельзя открывать ведро, пока кубик не собран. Там, в ведре, под исцарапанной пластиковой крышкой вместе с живцами прячется знание, что дед никак не может быть здесь, что дед давно умер. Это знаю я, это знает плотва, и даже щуки, снующие где-то под лодкой, знают. А дед не знает.

Чувствую ту же мучительную тоску, какую наблюдал в глазах рыбешки. Обреченность смешалась с воздухом, я вдыхаю ее, и она скапливается где-то в легких комком горечи, с каким просыпаешься после тревожного сна.

Просыпаешься.

Смотрю на часы. В исследованиях на соответствующую тему рекомендуют смотреть на часы, отводить взгляд и снова смотреть. Если стрелки покажут разное — принципиально разное — время, задача решена: ты спишь. У меня всегда иначе: стрелки отсутствуют. Время никогда.

Вижу и другие знаки. Небо слишком близко, протяни руку — оторвешь кусок тучи — то ли ватной, то ли пенопластовой. За рекой, на дальнем берегу, вместо знакомого дачного поселка возвышаются неопрятные трехэтажные здания заброшенного пионерского лагеря, а за ними видны рогатые силуэты терриконов.

Это сон.

Осознание накрывает не мгновенно, а в несколько этапов: да, я сплю, надо же, но кубик не собран; я сплю, потому и кубик никак не собирается, а дед все ждет, что я подам ему живца; я сплю, нет ни кубика, ни рыбы, ни деда.

Но дед здесь и по-прежнему ждет. И река, и лодка покачивается на волнах, и где-то сварливо кричат чайки.

Нужно проснуться. Дело не в реке, не в чайках и не в рыбалке, которую я терпеть не могу; дело в самом сне и в осознании. Не могу вспомнить, почему это плохо, но предчувствие чего-то недоброго притаилось на границе памяти.

Нужно проснуться, пока не поздно.

Я мог бы взлететь прямо сейчас, пробить низкое небо и вырваться из этого вечера, укрытого тенью чего-то страшного, но жаль деда, пусть и давно мертвого. Не хочу, чтобы раненое небо упало на реку, сминая картонную лодку, и картонного деда в этой лодке, и картонную плотву в ведре.

Поднимаюсь с лодочной банки, опираюсь руками о борт лодки, закрываю глаза и соскальзываю в воду.

Пусть дед еще ненадолго останется живым, хотя бы здесь. Из-под воды слышу ворчание, каким дед обычно скрашивал минуты своего одиночества, потом голос растворяется в мерном писке.


* * *


Во сне память всегда отказывает — разбивается вдребезги, когда сознание падает в сон с головокружительной высоты реальности. Из этих осколков построены декорации и сюжеты наших сновидений.

В детстве я любил спать. Мир сновидений представлялся мне чем-то вроде дома — огромного, возможно, бесконечного. Дом этот был крив, страшен и великолепен. В доме не прекращались строительные работы, причем занимались ими люди, не замечающие друг друга. Каждый строил по своим чертежам, одни комнаты казались надежными и долговечными, другие рассыпались от малейшего прикосновения. Мир картона и смальты. Некоторые комнаты были настолько велики, что вмещали целые улицы, горнолыжные склоны Домбая или Азовское море, в других едва хватало места для самого строителя. Но это всегда были комнаты, а низкий потолок, как ни притворялся небом, всегда оставался потолком.

Дом был одновременно перенаселен и необитаем. Гости его походили на заводных кукол, вынужденных отыгрывать странные пьесы по нелепым сценариям.

Я научился ходить сквозь стены. Разбивал стекло и рвал бумагу, разрушал карточные домики чужих снов и строил новые. Сны взрослых, тоскливые и непонятные, по духу напоминали очередь в поликлинике. С детьми было куда веселее. К тому же мои сверстники в своих сновидениях гораздо больше походили на живых людей.

Думаю, все люди рождаются со способностью сохранять сознание во сне, но способность эта атавистическая, что-то вроде обезьяньего рефлекса у младенцев, и точно так же со временем эта способность угасает.

Жаль, со мной этого не случилось.


* * *


Глаза открываю не сразу. Привычно выжидаю несколько минут — чтобы тьма из-под век не выбралась в реальный мир. Смешно.

Разбуженные рассветом белые слоны нерешительно топчутся по красному полю штор. Эти шторы повесила Алька — как только перебралась ко мне. Но сейчас они напоминают мне не об Альке, а о том, что случилось, когда она ушла. Потому я их не снимаю: чтобы не забывать, зачем нужны таблетки.

Секундная заминка, прежде чем спустить ноги на пол. Хочется сразу же отскочить от кровати — до того, как из-под нее выскользнет щупальце или еще какая-нибудь дрянь и ухватит за ногу. Обуваюсь медленно. Ничего там нет.

В ванне, укутавшись в верблюжье одеяло, спит Миха. Его отчислили полгода назад, и с тех пор он кочует по этажам общежития с чемоданом и гитарой, но койку в моей комнате, пустующую после ухода Альки, игнорирует. То ли у Михи потрясающее чувство самосохранения, то ли дурь обострила его восприятие. Со мной он всегда держится настороже, как будто видит тьму за моей спиной. Снотворное, которое он добывает для меня у знакомой медсестры, выглядит чем-то вроде подношения, откупа от этой тьмы.

Кухня. Сажусь на колченогий табурет, чудом оказавшийся здесь, и, пока медленно закипает чайник, смотрю на отпечаток гигантской пятерни, занимающий всю стену над электроплитой. Это всего лишь след от взрыва сгущенки, которую варила здесь когда-то Алька, но потрескавшаяся коричневая корка очень похожа на кровь. В центре ладони кто-то еще по свежим разводам нарисовал улыбающуюся рожицу. Пар из чайника оживляет рожицу и превращает в демоническую; да и сама ладонь, кажется, больше не сцеплена навеки с кухонным кафелем, а тянется ко мне. Эту картину гармонично дополняет стук крышки чайника.

Оконные стекла на кухне заклеены газетами; клеил Миха, он вообще сделался очень полезным членом общества после отчисления. Мой взгляд блуждает по колонкам текста в поисках не смысла, а случайных форм. Парейдолические иллюзии, так это называется. Но буквы точно сговорились: настойчиво складываются в слова, а слова идут в наступление.

«...прекраснейшая пора в жизни каждого молодого человека... студентка А. выбросилась из окна пятого этажа... делают вчерашнего школьника настоящим специалистом и открывают дверь... преследовал сокурсник... эту возможность, предоставленную у нас в стране каждому... навсегда останется инвалидом...»

Не могу прочесть целиком ни одного абзаца — строчки прыгают и перемешиваются, — но без труда понимаю, о чем речь. Все статьи, заметки, врезки на всех газетных страницах, которыми заклеены стекла, рассказывают историю моей несчастной любви.

Все так и было. Но в газетах об этом никогда не писали. В газетах не пишут о снах рядовых студентов. В газетах пишут про пятилетки и свиноводство, визит лидера дружественной державы или запуск спутника в космос.

Из коридора доносятся звуки шагов и голосов, и я задыхаюсь от ужаса: сейчас все прочтут правду обо мне и Альке. Принимаюсь рвать газетные листы. Ничего не получается, бумага накрепко прилипла к стеклу; ногти скользят по ней с неприятным скрипом, цепляя небольшие клочки. Под ними вместо стекла и унылого городского пейзажа чернеет бездна.

Я все еще сплю. А предчувствие, прежде маячившее где-то на периферии, стало знанием. Я знаю, что за бездна ждет за окном, ухмыляется кухонными стенами, препарирует меня моими же воспоминаниями.

Морфей.

Нужно убираться с этой кухни и из этого сна. Пар, заполнивший все пространство, загустел, сделался субстанцией вроде холодца; кухонная дверь плавно удаляется, или удаляюсь от нее я сам, как если бы меня затягивало во тьму за окном.

Смотрю на часы. Время никогда.

Осознание себя во сне и управление сновидением — разные навыки. Второй я почти забыл, только ритуал с часами позволяет кое-как настроиться на нужную волну. Мне не стать кукловодом, но так я хотя бы обрываю нити, которые ведут к моим конечностям, и становлюсь чуть менее деревянным.

Я не могу проснуться, значит, нужно бежать и прятаться. Окно кажется очевидным выходом. Но сейчас, вспомнив Альку, я боюсь. Она выпрыгнула из этого самого окна. Из этого самого.

Остаются ассоциации — самый простой способ перемещения по пространству сна. И самый ненадежный. Никогда не знаешь наверняка, куда они тебя приведут. Смотрю на газетную полосу чуть искоса, так, чтобы текст расплылся и можно было вообразить на месте статьи программу телепередач. Что-нибудь безопасное, из детства. «В гостях у сказки», а еще лучше — «Будильник».


* * *


В детстве сверстники не любили меня. Эта нелюбовь прорастала в каждом коллективе, куда бы я ни попал. Мне не объявляли бойкотов, меня почти никогда не били, ничего такого. Просто сторонились.

Я не был злым ребенком, я хотел дружить. Наяву и во сне.

Я встречал людей, которым нравится наблюдать за насекомыми. Например, за жуками. Можно перевернуть жука на спину и смотреть, как он потешно сучит лапками — гипнотическое зрелище, кстати. Можно отрывать ему лапки. Впрягать его в бумажную колесницу. Запирать в спичечном коробке. Поджигать. Да много чего.

Моя дружба во сне иногда была похожа на подобные развлечения.

Восприятие у детей куда тоньше, чем у взрослых. Дети могут забыть сюжеты своих сновидений, но не эмоции. Дети-жуки не помнили снов с моим участием, но чувствовали, что я опасен.

К восьми годам друзей у меня не было, но был сосед по парте — Серега, Серый, пацан нервный и задиристый. Это, пожалуй, все, что я о нем помню. Не помню, чем он меня разозлил. Но это всегда работало именно так: злость, ненависть или гнев выстраивали во сне мостик от меня к объекту эмоций. А потом начиналась игра. В тот раз мы играли в динозавра. Мне всегда было интересно, что будет, если оживет тварь, построенная из автомобильных покрышек на игровой площадке детского сада. Я привел Серого туда.

К тому моменту я уже о чем-то догадывался. Морфей начал проявляться.

Сначала это было что-то вроде чувства, будто на тебя смотрят. Внимание неведомого наблюдателя расползалось узорами плесени и запахом гниения, вибрировало и требовало. Был шепот, бессловесный, похожий на белый шум в телевизоре: впусти меня.

Я искал источник. Бродил по своим, как я тогда думал, владениям, надеясь найти следы чудовищ или их самих — притаившихся в темных углах дома.

Морфей открылся мне во всем своем подавляющем величии, когда погиб Серый. Я смотрел, как тварь из покрышек рвет на части моего соседа по парте, и, камень за камнем, мозаика складывалась. Резиновый монстр, игровая площадка и облысевшие одуванчики, низкое небо, ржавый скелет велосипеда, песочница, деревья и опавшие листья — каждая деталь моего сна была частью огромной ненасытной твари. Даже я.

На следующий день Серый не пришел в школу. И вообще никогда не пришел. Просто не проснулся тем утром, впал в кому.

Так я выяснил, что никаких чудовищ в доме моих снов нет, сам дом — чудовище.

Тогда, в восемь лет, я почти перестал спать, а если все-таки засыпал, оказывался в худшем из кошмаров. Моя способность осознавать себя во сне и управлять миром сновидений подсвечивала меня в темноте. Каждое мгновение я чувствовал на себе недоброе внимание Морфея.

Но я смог забыть. Разучиться. Отказаться от упоительной власти. Думаю, Морфей позволил мне это. Знал, что я вернусь.

Если ты долго смотришь в бездну, то бездна тоже смотрит в тебя. Возможно, Ницше кое-что знал о Морфее.


* * *


Смена сюжета сна по цепочке ассоциаций чем-то напоминает движение граней кубика Рубика. На первый взгляд — полный хаос, но на деле механизм логичен и строен. Правда, человек в этой системе — всего лишь пылинка на одном из ребер огромного кубика, который собирает Морфей. Пылинке недоступна логика чудовища.

Не только память во сне устроена иначе, время здесь тоже имеет свои особенности, идет по кругу, заставляет отыгрывать некоторые эпизоды снова и снова, а потом забывать.

Узнаю место. Справа — забор, бетонный, с колючей проволокой. Слева — стена заводского здания. Между ними — пространство, заросшее репейником, дикой полбой и подорожником. И по забору, и по стене вольно разбросал побеги виноград. Летом здесь царит зеленый цвет, осенью его разбавляет багрянец. Идеальное место для игр, к тому же тайное: попасть сюда можно через неприметную дыру в заборе, замаскированную кустом смородины. За углом пространство заканчивается дополнительной бетонной секцией, установленной поперек прохода. В реальности за ней должна быть территория завода: серые здания цехов со стеклоблоками вместо нормальных окон, ряды контейнеров, собаки. Во сне все иначе: тенистый сквер перед детским садом «Ягодка», орехи, каштаны, игровая площадка. Огромный, до небес, динозавр, собранный из автомобильных шин и раскрашенный в несколько цветов.

Ты можешь не помнить сон, когда просыпаешься, но непременно узнаешь его, если он вернется. Сейчас Серый скажет: кто последний, тот дурак. И станет взбираться на бетонную плиту, преграждающую путь к игровой площадке.

Может, я захочу его остановить, а может, предпочту молча смотреть, как оживший динозавр рвет его на части. Это, конечно, будет не настоящий Серый — настоящего динозавр сожрал в самый первый раз.

Я без труда отличаю живых, реальных людей, сновидцев, от теней, собранных из осколков моей памяти. Тени расплывчаты: сколько ни старайся, не разглядишь черты их лиц и тембр голоса, не узнаешь жесты. Тени функциональны и предсказуемы. Картонные фигуры. Ну а живые люди — они... живые.

— Мля, Егор, ну ты и конь, — слышу я. Это не Серый. На бетонной плите, за которой прячется хроника моей первой встречи с Морфеем, сидит Миха. Смотрит на меня сверху вниз и курит. Настоящий. Не призрак из смеси папье-маше и воспоминаний, а живой Миха.

— Какого хрена? — спрашиваю неуверенно. Подхожу ближе, заглядываю ему в глаза. Зрачки у Михи расширены.

— Это твой сон, брат. Вот и скажи мне, какого хрена ты меня сюда вытащил? Ты вообще в курсе, что за забором огромная хреногробина истекает слюной в ожидании завтрака?

Взбираюсь на плиту. В детстве эта преграда казалась почти непреодолимой, но я давно не ребенок. Смотрю на тварь из покрышек. Это просто детская горка, верно?

— Расслабься, тебе привиделось. Как ты здесь вообще оказался?

— Ты слишком громко спишь, — пожимает плечами Миха. — Ну и трава у меня знатная. Слушай, чувак... Неуютно мне здесь.

Мне тоже. Бензодиазепин успешно блокирует все, что должен блокировать в моем мозге, вот почему я никак не могу проснуться. Иногда одного желания мало. Полеты всегда помогали, и я бы взлетел, но неба здесь нет. Над нами клубится тьма. Я туда не хочу.

Я устал. Я не понимаю, как Морфею удалось прорваться через ватную пелену снотворного. Думаю: вернусь в самый первый сон, к деду; можно сидеть в лодке и ждать пробуждения. Думаю: нужно отвлечь Морфея.

— Ладно, уговорил. На счет «три» прыгаем вниз. — Я указываю рукой, в какую сторону прыгать. В сторону твари. Миха послушно встает.

Смотрю вниз, на газон, и представляю, что никакой это не газон, а мутная речная вода. Если прислушаться, можно различить крики чаек.

— Раз... Два... Три!

Мы прыгаем. Время замедляется. Я чувствую, как мои ноги ударяются о воду, и успеваю увидеть недоуменное лицо Михи, повисшего на бетонной плите, точно распятый. Его запястья цепями прикованы к бетону. Вообразить такое было не трудно — легче, чем реку. Прощай, Миха. И прости.

Слышу одобрительное урчание Морфея. Тварь из покрышек готовится к прыжку.

Речные волны смыкаются над моей головой.

Вспоминаю Альку. Как она падала. Как она кричала.

Нельзя о ней сейчас думать.


* * *


Она бросила меня слишком внезапно. Никаких знаков, намеков, звоночков, которые милосердно готовят человека к резким переменам, позволяют сгруппироваться перед ударом. Вчера еще были общие планы, а сегодня она со всеми вещами перебралась в другой блок.

Внешне я был спокоен, как фонарный столб. Внутри я кипел. Это было невыносимо. Мы виделись каждый день. Я не преследовал ее, не пытался объясниться, не писал стихов и не плакал под ее дверью. Не потому что не хотел — не мог. Я с детства привык быть или хотя бы казаться равнодушным, не строить эмоциональных мостов. Не привязываться. Но что-то сломалось.

Больше десяти лет я жил в относительном спокойствии, спрятав знание о природе сновидений на самую дальнюю полку памяти; научился обходить опасные мысли на автопилоте и не видеть снов.

Я перечеркнул эти десять лет махом. Решил почему-то, что поговорить с ней во сне будет легче. Оставалось вспомнить, как это делается.

Осваивая гитару, люди до крови стирают пальцы. Спортсмены до судорог утомляют мышцы при подготовке к соревнованиям. Я тренировал сознание — до крови, до судорог вгрызался в ирреальность снов, заново подчиняя их своей воле.

И вот я пришел к ней. Сны у Альки были бестолковыми, но по большей части хорошими. Ничего похожего на настоящие кошмары. Ее кошмаром стал я. Никаких разговоров, ни единой попытки объясниться — кого я обманывал? Я просто начал перекраивать ее сновидения. Это было упоительно. Мы были вместе на другой стороне реальности, и плевать, кого она любила, когда просыпалась. Знал ли я, насколько мучительны для нее сны, в которых она каждую ночь возвращается ко мне, отдается мне, не понимая, зачем это делает? Конечно, знал. Я верил, что все изменится.

Все изменилось в ночь, когда Алька включилась во сне, осознала себя, осознала меня и все поняла. Ее взгляд был страшен.

Она выпрыгнула в окно. Все что угодно, лишь бы сбежать от меня.

Морфей хохотал за моей спиной.


* * *


Откуда-то доносятся сигналы точного времени. Я знаю, что это они, хотя писк не прекращается, вместо шести надежных точек рисует на поверхности времени бесконечную пунктирную линию.

Я лежу в ванне, полной затхлой воды. Смотрю на белый потолок в росчерках трещин. Выныриваю. Журчит вода, льющаяся из крана; покачивается занавеска с осьминогами и кораблями. Это точно не река. Куда меня занесло?

Отдергиваю занавеску. Ванна стоит в центре жилой комнаты и окружена лабиринтами хлама. Стопки книг возвышаются башнями, кресла завалены мятыми комьями одежды, по стеклянной глади журнальных столиков плывут пепельницы с окурками и эскадрильи немытой посуды. Шум воды сменяется шумом улицы: огромное, от пола до потолка, окно распахнуто настежь.

У окна стоит Алька. Длинные волосы — такими они были, когда мы познакомились; сарафан с цветами — мой любимый.

Я не видел ее с той самой ночи, когда она... Я даже не навещал ее в больнице. Боялся того ее взгляда. Знания в нем. Понимания.

Нельзя было думать об Альке, а я подумал, и вот я здесь — в ее сне.

— Между прочим, — говорит Алька, — ты обещал сводить меня в театр.

В руках у Альки кубик Рубика. Это логично. Она мне его и подарила. Это был настоящий венгерский кубик, а не поделка по чертежу из «Юного техника». Я постоянно вертел его в руках, собирал, разбирал — это сделалось навязчивой привычкой, которая, между прочим, очень Альку бесила.

— Хочешь, пойдем прямо сейчас? — спрашиваю, а сам оглядываюсь в поисках путей отхода.

Алька смеется — у нее приятный смех, наивный какой-то, что ли.

Кажется, это хороший сон. Бывают и такие. Наверное, здесь, в этом сне, Алька не помнит про наше расставание; не помнит кошмаров, в которых ей снился я; не помнит, что разучилась ходить. Врачи сказали, что это психосоматика. Никаких травм, никаких нарушений работы мозга. Самовнушение.

— Нет уж, милый мой, сперва разберись с рыбой, которую вы с дедом наловили. А то знаю я вас, рыбаков.

Рядом с ней стоит большой таз, в котором прыгают и бьют хвостами живые еще щуки. Щуки смотрят на меня, в их глазах — бездна. Морфей.

Морфей везде, теперь я это вижу. Ожили трещины на потолке и стенах, танцуют, беснуются и, переплетаясь, становятся все шире. По моим мокрым следам ползут из ванны затейливые узоры плесени, кружат вокруг меня и тянут щупальца к Альке, которая ничего этого, конечно, не замечает. Щуки смотрят с иронией. Я привел Морфея прямиком к Альке.

Нет. Я не позволю ему сделать это снова. Мы проснемся. Оба. Смотрю в окно — мы на втором этаже. Если не удастся взлететь — падать невысоко, не смертельно. Но мне почему-то кажется, что все получится. Возможно, дело в Альке. Она словно очищает меня своим светом.

— Алька, ты мне веришь?

— Конечно, верю. — Смотрит на меня с удивлением. Во взгляде что-то знакомое. Не успеваю, понять, что именно. Некогда думать.

Беру ее за руку. Мы делаем шаг в окно.

Летим.


* * *


Глаза не открываю, прислушиваюсь к себе и к окружающему миру. Я: сердце колотится, правая рука затекла, во рту пересохло. Окружающий мир: из открытой форточки сквозит холодом; хлопнула дверь в соседнем блоке, топот ног, смех; резкий запах ацетона — вчера красили стены в коридоре.

Я проснулся.

День будет сложный. Бульбулятор (так мы зовем нашу старосту, Ирку Копылову, за умение нести совершенно наркоманский бред с каменным выражением лица и склонность дымить по самому ничтожному поводу) велела приехать к первой паре. Сегодня предстоит финальный прогон пафосной ереси, которую почему-то называют студенческим концертом. Я — как бы звукорежиссер этого действа.

Час в автобусе, набитом студентами и рабочим классом, запахом бензина и утренним ворчанием. Минимум час сопромата — Бульбулятор, зараза, никак не появится раньше десяти. Три часа тесного общения с самой Иркой, сплетни, жалобы, советы, нелепые шутки. Зато, если выживу, можно вечером завалиться к Шурику с Кабаном и до утра играть в деберц, потому что завтра, о чудо, суббота. Нет, все не так уж плохо.

Думаю: ужасно не хочется вставать. И тотчас понимаю, что не смогу встать при всем желании.

Я проснулся, факт. Я вижу комнату, слонов на шторах, слышу звуки и запахи. Но глаза мои закрыты. Не могу пошевелиться. Я бы и дышать не смог, если бы это зависело от моей воли.

Без паники. Такое уже случалось. Чертовы таблетки. Мозг, заряженный химией, не успевает подготовиться к пробуждению и разблокировать моторику произвольных мышц. Сонный паралич: одна часть мозга не знает, что творит другая. Сейчас начнут истерить миндалины, которым не нравится, что тело неуправляемо. Страх породит галлюцинации. Уже не сон, но еще не реальность. Из этого состояния легко вернуться в настоящий сон — нет, спасибо. Успокаиваемся и ждем. Две-три минуты — и все придет в норму.

А шорох под кроватью... Нет никакого шороха. И не скрипит дверь моей комнаты. И не слышно шагов. Некому здесь вышагивать. И никто не шепчет в ухо: не бойся, милый, это я, всего лишь я. Это не Алька. Ее не может быть здесь.

Но это Алька, и она лжет. Она пришла не одна.

Я вспоминаю, что увидел в ее глазах: обреченность и тоску, в точности как в глазах дедова живца.

Алька сбрасывает мое одеяло на пол. Нежно проводит по моей голой груди чем-то холодным и острым. Нажимает — ласково, почти без усилия, но я чувствую, как лезвие разрезает не только кожу и мышцы, но и грудину. Легко, будто это не кость, а кремовый торт. Руками раскрывает мою грудную клетку, руки у нее теплые. Улыбается, заглядывает мне в глаза. Смотрю ли? Я смотрю сквозь веки. Я вижу.

И тогда Алька открывает рот и извергает тьму. Тьма льется прямо в меня, заполняет легкие, сжимает холодной хваткой сердце, течет по венам.

Поводок тянется вдоль позвоночника из легких к голове; во рту металлический привкус.

Морфей улыбается моими губами, и мы с ним открываем глаза.


Выбрать рассказ для чтения

47000 бесплатных электронных книг