Н. К. Джемисин

Великий город

Я воспеваю город.

Чертов город. Я стою на крыше здания, в котором не живу, раскинув руки и втянув живот, и кричу всякую чушь и улюлюкаю в адрес перекрывающей вид стройплощадки. Я пою оду городскому ландшафту. Город поймет.

Сейчас рассвет. Мои джинсы липнут к ногам из-за высокой влажности — а может, из-за того, что я очень давно не мылся. Деньги на прачечную у меня есть, а вот сменной пары брюк — нет. Наверное, лучше купить еще пару в «Гудвилле» вниз по улице... но прямо сейчас я туда не побегу. Мне нужно закончить мои «ААААааааААААаааа-вдох-ааааААААааааааа» и дослушать эхо, отзывающееся мне от фасадов окрестных зданий. Я представляю, что мне аккомпанирует оркестр, исполняя «Оду к радости» Бетховена, положенную на бит Басты Раймса, а мой голос связывает все воедино.

— Прекрати орать! — кричит кто-то с улицы, и я кланяюсь и ухожу со сцены.

У самого выхода с крыши я задерживаюсь и прислушиваюсь. Мне кажется, что я слышу ответное пение, чей-то отдаленный и очень тихий бас. Можно даже сказать, застенчивый.

А еще дальше раздается нестройный, нарастающий рев — или это просто сирены полицейских машин? В любом случае, звук неприятный, поэтому я ухожу.


— Эти вещи действительно существуют, — говорит Паулу.

Он не перестает курить, мерзкий говнюк. Я ни разу не видел, как он ест. Кажется, рот нужен ему только для сигарет, кофе и болтовни, что весьма прискорбно — рот-то у него красивый.

Мы сидим в кафе. Он угостил меня завтраком, иначе мне нечего было бы здесь делать. Другие посетители пялятся на него, потому что по их стандартам он недостаточно белый. И на меня, потому что я определенно черный, а в моих джинсах не специальные, модные, а совершенно обычные дыры. Я не воняю, но эти люди за милю чуют человека, у которого на банковском счете ни цента.

— Ага, — киваю я, вгрызаясь в сэндвич с яйцом и едва не пускаю струю от удовольствия. Это настоящее яйцо! И сыр настоящий, швейцарский, а не какое-то говно из «Макдоналдса»!

Паулу любит слушать себя. Мне нравится его акцент; немножко гнусавый, с присвистом, непохожий на типичный испанский. У него большие щенячьи глаза — если б у меня были такие же, то мне многое сходило бы с рук. При этом он кажется старше своих лет — намного, намного старше. Седина лишь чуть-чуть тронула его виски, но он все равно напоминает столетнего старика.

Паулу тоже пялится на меня. Для меня это непривычно.

— Ты меня слушаешь? — спрашивает он. — Это важно!

— Угу, — отвечаю я, продолжая набивать рот.

Он выпрямляется.

— Сперва я тоже не поверил, но Хон затащил меня в канализацию — вонища там, надо сказать, страшная — и показал корни и растущие зубы. Я всю жизнь слышал это дыхание, и считал, что все его слышат, — он делает паузу. — А ты слышишь?

— Слышу что? — опрометчиво переспрашиваю я. Не то чтобы я его не слушаю, мне просто по фигу.

Паулу вздыхает.

— Слушай!

— Да слушаю я!

— Не меня слушай! — он поднимается, кладет на стол двадцатку, что вовсе не обязательно, ведь он уже заплатил за сэндвич и кофе, а официантов тут нет. — Встретимся здесь же в четверг.

Я беру двадцатку и кладу в карман. За сэндвич — а может, потому, что мне нравятся его глаза — я готов с ним хоть переспать.

— Может, лучше у тебя?

Сначала он удивленно моргает, а потом его лицо принимает раздраженное выражение.

— Слушай! — повторяет он и уходит.

Я сижу в кафе еще долго, растягивая сэндвич и допивая кофе Паулу, и воображаю, что я — абсолютно обычный парень. Я разглядываю людей, оцениваю внешний вид других посетителей и даже придумываю на ходу стихотворение о богатой белой девушке, которая встречает в кафе бедного черного парнишку и переживает экзистенциальный кризис. Я представляю, как мои обширные знания впечатляют Паулу и он перестает относиться ко мне как к глупому непослушному беспризорнику. Я воображаю, как лежу на мягкой кровати в большой квартире с холодильником, до отказа набитым едой.

Тут в кафе входит жирный краснолицый полицейский, покупает жратвы себе и дожидающемуся в машине напарнику, и осматривает помещение блеклыми глазами. Я представляю вокруг себя вращающиеся зеркала, чтобы коп меня не заметил. На самом деле я не могу сделаться невидимым — это лишь трюк, самовнушение, чтобы меньше бояться, когда рядом опасность. В какой-то мере это срабатывает — полицейский оглядывается, но не обращает внимание на одинокое черное лицо. Порадовавшись своей удаче, я быстро смываюсь.


Я рисую город. Когда я учился в школе, по пятницам к нам приезжал художник и давал бесплатные уроки, рассказывал о перспективе, светотени и прочей дребедени, которую белые люди изучают в художественных школах. Вот только этот чувак был черным. До этого я никогда не встречал черных художников, и решил, что из меня мог бы выйти второй.

Рисовать я научился. По ночам я забираюсь на крышу одного здания в Чайнатауне, вооружившись баллончиками и ведром сиреневой краски, которое кто-то выставил на улицу после окончания ремонта в своей спальне, и размашисто малюю стену. От акриловой краски для гипсокартонных стен толку мало — после пары дождей она смывается, а спрей держится куда дольше, — но мне нравится совмещать разные текстуры. Блестящий черный на сиреневом, вокруг — красная кайма. Я рисую дыру. Она напоминает глотку, не оканчивающуюся ни ртом, ни пищеводом или легкими; глотку, которая дышит и глотает, но никогда не насыщается. Изображение видно лишь пассажирам самолетов, садящихся в аэропорту Ла-Гуардия с юго-запада, редким туристам, заказывающим вертолетные экскурсии над городом, и воздушным полицейским патрулям. Мне плевать, что они видят. Я рисую не для них.

Уже поздно. Мне не удалось найти место для ночлега, так что я рисую, чтобы не уснуть. Обычно я сплю в метро, но сейчас, в конце месяца, полицейские стремятся выполнить план по задержаниям, и риск попасться слишком велик. Но и здесь мне не следует терять бдительность — к западу от Кристи-стрит чокнутые китайские подростки играют в гангстеров и охраняют свою территорию от чужаков, так что я не высовываюсь. В том, что я чернокожий и тощий, есть определенное преимущество — в темноте меня не видно. А мне просто хочется рисовать, выразить таким образом свои чувства и эмоции. Мне нужно открыть эту глотку. Мне нужно... нужно... Ну да, да.

Когда я добавляю последний штрих, раздается непонятный тихий звук. Насторожившись, я оглядываюсь, не понимая, что происходит, и тут глотка за моей спиной вздыхает. Меня обдает мощным потоком влажного воздуха, и волосы встают дыбом. Мне не страшно. Именно ради этого я начал рисовать, пусть и неосознанно — теперь я это понимаю. Но стоит мне обернуться, как глотка опять превращается в обычный рисунок.

Паулу не обманывал. Мда. А может, была права моя матушка, и у меня действительно не все в порядке с головой.

Я скачу и кричу от радости, сам не зная, почему. Ближайшие два дня я ношусь по городу и рисую дышащие дыры там и сям, пока не кончается краска.


Я так устаю, что в день встречи с Паулу буквально валюсь с ног и едва не пробиваю окно кафе. Паулу успевает подхватить меня и усадить на скамейку для посетителей.

— Ты слышишь, — говорит он. Кажется, он доволен.

— Я слышу кофе, — с трудом выговариваю я и зеваю, даже не пытаясь прикрыть рот рукой.

Мимо проезжает полицейский автомобиль. Я не настолько устал, чтобы забыть о своей защите, и прикидываюсь никем, недостойным даже быть избитым, пустым местом. Срабатывает: полицейские не обращают на меня внимания. А Паулу пропускает мимо ушей мой намек. Он садится рядом и отрешенно смотрит куда-то вдаль.

— Да, городу стало легче дышать, — произносит он. — Молодец. Даже без тренировки у тебя хорошо получается.

— Стараюсь.

Его это забавляет.

— То ли ты мне не веришь, то ли тебе наплевать.

Я пожимаю плечами и отвечаю:

— Верю.

Но в то же время мне действительно наплевать, особенно сейчас, когда я умираю с голоду. В животе урчит. Я не потратил ту двадцатку, что получил от Паулу, желая сберечь ее до церковной ярмарки, где, как я слышал, можно будет поесть кукурузного хлеба и курицы с рисом и овощами, а стоить это будет дешевле маленького стаканчика кофе с молоком.

Когда мой живот урчит, Паулу обращает на это внимание. Хм. Я притворно потягиваюсь и чешу живот под ребрами, нарочито приподнимая рубашку. Тот художник как-то раз привел с собой юношу-модель, который позировал нам. Он особо отмечал зону брюшного пресса, известную как «пояс Аполлона». Паулу смотрит как раз на нее. Ну же, ну же, ловись рыбка! Мне нужно место для ночлега. Тут он прищуривается и смотрит мне в глаза.

— Я совсем забыл, — произносит он задумчиво. — Я ведь почти... сколько лет прошло! Когда-то я жил в фавелах[1].

— В Нью-Йорке трудно разыскать мексиканскую еду, — отвечаю я.

Паулу удивленно моргает и приходит в себя.

— Если ты не захочешь учиться и не поможешь мне, этот город рано или поздно погибнет, — говорит он. Он не повышает голос — в этом нет необходимости. Ему удалось привлечь мое внимание. Еда и жилье — почти все, что интересует меня в жизни. — Наступит момент, когда ты не справишься, и этот город постигнет судьба Помпеи, Атлантиды и десятков других, от которых не осталось даже названия, несмотря на то, что с ними погибли сотни тысяч людей. А может, город останется, но будет мертвым, сохранив лишь свою оболочку, чтобы когда-нибудь возродиться, как Новый Орлеан — но и это убьет тебя, так или иначе. Ты — катализатор, источник как силы, так и разрушения.

Паулу рассказывал подобные вещи со дня нашей первой встречи — о несуществующих городах, небывалых вещах, пророчествах и знамениях. Как по мне — это все бредни, иначе он не рассказывал бы их мне, подростку, которого собственная мать выбросила на улицу. Она, наверное, до сих пор каждый день молится, чтобы я сдох. Она презирает меня. Бог презирает меня, а я в ответ презираю его — с чего бы ему выбирать меня для какой-то особой миссии?

Но именно потому я этим и заинтересовался — из-за Бога. Даже если ты в него не веришь, это не значит, что он не может испоганить тебе жизнь.

— Расскажи, что я должен сделать, — говорю я.

Паулу самодовольно кивает. Думает, что я у него в руках.

— Вижу, тебе не хочется умирать.

Я поднимаюсь, снова потягиваюсь, чувствуя, как близлежащие улицы растягиваются и извиваются от жары (мне кажется, или это правда происходит? А если это правда происходит, то почему мне кажется, что это как-то связано со мной?).

— Иди в жопу. Дело не в этом.

— Значит, тебе и на собственную жизнь наплевать? — по его тону не ясно, утверждение это или вопрос. Скорее вопрос.

— Быть живым и жить — разные вещи, — отвечаю я. Когда-нибудь мне суждено умереть с голоду, замерзнуть до смерти зимней ночью или подхватить какую-нибудь заразу, с которой меня положат в больницу даже несмотря на то, что у меня нет ни денег, ни документов. Но я не перестану воспевать, рисовать, танцевать, трахать и оплакивать город до конца своих дней, потому что он мой. Он, мать вашу, мой. Вот так. — Я устремляю на Паулу уничижительный взгляд. Если он не понимает, то пусть поцелует меня в зад. — Расскажи, что я должен сделать, — повторяю я.

Выражение его лица меняется. Наконец-то он услышал меня. Он поднимается и ведет меня на первый урок.


Урок таков: великие города — все равно что живые существа; они рождаются, взрослеют, стареют и умирают, когда приходит срок. Сельские жители неспроста испытывают неприязнь к большим городам — города действительно сильно отличаются от деревень. Они — тяжелая ноша для мира, они... как черные дыры, разрушающие материю и строение самого мироздания. Вроде того. (Я изредка хожу в музеи — там прохладно. А еще я без ума от Нила Деграсса Тайсона[2].) Население городов растет, люди отдают городам свои причуды, затем их сменяют новые люди, и ткань мироздания рвется все сильнее. В конце концов формируется своего рода карман, соединенный тонкой нитью из... чего-то... с чем-то. Короче, с той фигней, из которой созданы города.

Начинается процесс, в результате которого отдельные части города, находящиеся в этом кармане, делятся и множатся. Водопровод тянется туда, где нет нужды в воде. У трущоб вырастают зубы, у художественных галерей — когти. Самые простые процессы, вроде дорожного движения или стройки, начинают идти в особом, напоминающем сердцебиение, ритме. Это можно услышать, если записать звуки и быстро воспроизвести в обратном порядке. Город... ускоряется.

Не все города доживают до этого момента. В Северной Америке была пара великих городов, но потом Колумб заварил кашу с индейцами, и все пришлось начать заново. Если верить Паулу, с Новым Орлеаном вышел облом, но город по крайней мере продолжает существовать, и вторая попытка у него еще будет. Мехико еще не дорос. Во всей Америке только Нью-Йорк достиг такой поздней точки в своем развитии. Созревание города может длиться двадцать лет, а может двести и даже две тысячи, но рано или поздно наступает момент, когда условная пуповина перерезается и город начинает существовать сам по себе, неуклюже поднимается на ноги и... короче, делает все, на что способен живой, разумный организм в форме огромного мегаполиса.

Как и в природе, городу угрожают хищники, выжидающие момент, чтобы наброситься на новорожденного и сожрать его целиком.

Вот поэтому Паулу и учит меня. Поэтому я освежаю дыхание города и массирую его асфальтовые конечности. Я — что-то вроде акушера.


Я контролирую город. Проверяю его каждый долбаный день. Паулу разрешает мне поселиться у него. Это съемная квартира в Нижнем Ист-Сайде, но я чувствую себя в ней как дома. Я пользуюсь душем Паулу и без спроса ем еду из его холодильника, только чтобы посмотреть на его реакцию. Он никак не реагирует, просто курит сигарету за сигаретой, наверняка чтобы меня позлить. По соседству то и дело раздаются полицейские сирены. Не знаю почему, но мне кажется, что полиция разыскивает меня. Вслух я свои опасения не высказываю, но Паулу замечает мое беспокойство.

— Вестники врага могут прятаться среди городских паразитов. Будь настороже, — говорит он.

Он всегда несет какую-то околесицу. Иногда я улавливаю смысл — например, когда он рассуждает о предназначении великих городов и процессе их возникновения. Он говорит, что все действия врага — нападения, когда город наиболее уязвим, мелкое вредительство — лишь прелюдия к большой битве. А вот когда он настаивает, что мне нужно учиться медитации, чтобы лучше подстраиваться под нужды города, мне кажется, что он гонит пургу. Можно подумать, какая-нибудь йога, которой занимаются белые домохозяйки, мне поможет.

— Йога, которой занимаются белые домохозяйки, — кивает Паулу, — и йога, которой занимаются индийские гуру. А еще ракетбол, в который играют биржевые брокеры, школьный гандбол, балет, латиноамериканские танцы, собрания профсоюзов и вечеринки в галереях Сохо. Ты должен воплощать город с миллионами его жителей. Тебе не нужно становиться каждым из них, но никогда не забывай, что они — часть тебя.

Я смеюсь.

— Ракетбол? Нет уж, чико, только не это дерьмо!

— Город выбрал тебя из множества людей, — говорит Паулу. — От тебя зависит их жизнь.

Может быть, и так, но я постоянно измотан, голоден и испуган. Я никогда не чувствую себя в безопасности. В чем прок от твоей ценности, если твои труды никто не ценит? Паулу замечает, что я больше не хочу об этом говорить, и отправляется спать. Я укладываюсь на диван и отрезаю себя от мира. В каком-то смысле умираю.

Во сне я вижу темное место в холодных морских глубинах, где, хлюпая, ворочается какое-то скользкое существо. Оно разворачивается и движется в сторону устья Гудзона, туда, где река впадает в море. Движется ко мне. А я слишком слаб, беспомощен, парализован страхом, и могу лишь дрожать под хищным взглядом твари.

Затем что-то появляется с южной стороны. (Все кажется нереальным, происходящим на той тонкой грани, что отделяет реальность города от остального мира. Паулу говорит, что причина кроется во мне, а последствия ощущаются во всем мире.) Оно движется между мной, где бы я ни находился — и извивающейся тварью, где бы ни находилась она. Эта безграничная громада защищает меня, лишь в этот раз, лишь в этом месте — но я чувствую, как вдали неохотно поднимаются другие и готовятся вступить в бой. Предупреждают врага, что тому следует соблюдать неписаные правила, по которым с незапамятных времен ведется битва. Нельзя нападать на меня, пока не придет назначенный срок.

Мой защитник в этом невероятном сновидении — необъятный драгоценный камень с покрытыми засохшей грязью гранями, пахнущий черным кофе, примятой травой футбольного поля, шумом машин и знакомым сигаретным дымом. Он на мгновение демонстрирует врагу похожие на сабли стальные рельсы, но этого достаточно. Раздосадованная тварь скрывается в своей холодной пещере. Но она вернется, как предписано традицией.

Я просыпаюсь под теплыми лучами солнца. Всего лишь сон? Я вхожу в спальню Паулу.

— Сан-Паулу? — шепчу я, но он не просыпается.

Я забираюсь к нему под одеяло. Когда он просыпается, то не трогает меня, но и не прогоняет. Я благодарю его и даю повод пустить меня в постель позже. Дальше дело не пойдет, пока я не достану презервативы, а он не почистит зубы и не прополощет пропахший куревом рот. Потом я снова забираюсь в душ, одеваюсь в постиранные в раковине вещи и выхожу на улицу, пока Паулу еще храпит.

В библиотеках безопасно. Зимой в них тепло, и всем наплевать, что ты сидишь там, если только ты не заглядываешься на детей и не смотришь порно на компьютерах. Библиотека на Сорок второй улице — та, что со львами — необычная. В ней нельзя взять книги на дом, но там безопасно, поэтому я сажусь в уголке и читаю все, что попадается под руку. Налоговый кодекс, «Птицы Гудзонской долины», «Как приготовиться к рождению ребенка-города, специальный Нью-Йоркский выпуск». Видишь, Паулу, я все-таки тебя слушал!

Когда я выхожу на улицу, уже смеркается. На ступеньках перед библиотекой сидят люди, смеются, болтают, размахивают селфи-палками. У входа в метро полицейские в бронежилетах гордо выставляют напоказ пистолеты, чтобы туристы чувствовали себя в безопасности. Я покупаю жареную сосиску и съедаю ее у подножия одного из львов — того, что символизирует Стойкость, а не Терпение. Я знаю свои сильные и слабые стороны.

Набив живот мясом, я расслабляюсь и думаю обо всякой ерунде — например, как долго Паулу будет терпеть меня у себя дома и могу ли я заказать что-нибудь на его адрес — и теряю бдительность. По спине пробегают мурашки. Я понимаю, в чем дело, еще до того как реагирую — и снова допускаю ошибку, потому что оборачиваюсь. Какой же я дурак — ведь совсем недавно в Балтиморе копы сломали человеку позвоночник лишь за то, что он на них посмотрел! Но когда я замечаю двух полицейских на перекрестке напротив библиотеки — низкорослого бледного мужчину и высокую смуглую женщину в униформе, — я перестаю бояться, потому что обращаю внимание на странную вещь. В небе ни облачка, солнце светит, будто днем. Проходящие мимо копов люди отбрасывают совсем короткие, едва различимые тени. Но вокруг этих двоих тени клубятся, будто они стоят на бурлящем грозовом облаке. На моих глазах коротышка начинает... вытягиваться, его силуэт искажается, а один глаз становится вдвое больше другого. На плече вырастает шишка, словно при вывихе со смещением, но его напарница, кажется, ничего не замечает.

Ох, нет уж. Я вскакиваю и пробираюсь через толпу, пользуясь привычным трюком — стараюсь отгородиться от взглядов. В этот раз не выходит. Мои воображаемые зеркала будто покрываются липкой, многократно пережеванной жвачкой. Я чувствую, что полицейские преследуют меня, и нечто огромное и неправильное также движется ко мне.

Я все еще не уверен — многие обычные копы буквально источают садизм, — но рисковать не собираюсь. Мой город еще не рожден, беспомощен, и рядом нет Паулу, чтобы защитить меня. Придется выживать самому, как я уже привык.

Не подавая вида, что заметил слежку, я сворачиваю за угол и делаю ноги — точнее, пытаюсь. Сраные туристы! Они заняли весь тротуар, разглядывают карты и фотографируют всякое дерьмо, на которое ни один здравомыслящий человек не обратит внимания. Я мысленно проклинаю их и забываю, что от них тоже может исходить опасность. Когда я бросаюсь бежать со скоростью элитного игрока в американский футбол, кто-то хватает меня за руку. Рядом раздается мужской крик:

— Он хотел украсть ее сумочку!

Я вырываюсь. Вот сука, я же не вор! Оправдываться нет времени. Подруга туристки достает телефон и звонит 911. Через минуту все копы в округе устроят облаву на чернокожих моего возраста.

Нужно скорее убираться отсюда.

Рядом Центральный вокзал и вход в метро, но оттуда появляются трое полицейских, и я сворачиваю на Сорок первую. Толпы здесь поменьше, но я не знаю, куда бежать дальше. Я пересекаю Третью авеню, лавируя между машинами; места достаточно. Но я худой парень, который постоянно недоедает, а не профессиональный легкоатлет, и я устаю. В боку колет, но я не останавливаюсь, чувствуя, что полицейские — посланники врага — не отстают. От их тяжелых шагов содрогается земля.

В квартале от меня завывает сирена и приближается. Вот только этих уродов не хватало! Я бросаюсь в переулок налево и спотыкаюсь о деревянный ящик. Это меня спасает — полицейский автомобиль проезжает, пока я валяюсь, и меня не замечают. Я лежу и стараюсь отдышаться, пока шум двигателя не стихает. Когда я решаю, что опасность миновала, то поднимаюсь. Оглядываюсь. Город вокруг меня бурлит, бетон трясется и вздымается. Все, начиная от фундаментов и заканчивая стропилами, изо всех сил подгоняет меня, говорит, чтобы я бежал. Беги. Беги.

За моей спиной в переулке собирается... собирается... что за хрень? Ее не описать словами. Множество рук, множество ног, множество глаз, смотрящих прямо на меня. Где-то посреди этого месива я узнаю пряди черных волос и клочок светлых, и понимаю, кто это — что это: пара тех самых копов, ставшая чудовищным монстром. Монстр протискивается в переулок, и стены трескаются.

— Ох, черт! Твою мать! — вырывается у меня.

Я срываюсь с места и бросаюсь прочь, не замечая появившуюся из-за угла патрульную машину. Спрятаться я не успеваю. Из громкоговорителя звучат какие-то неразборчивые угрозы, вроде «ты труп!», и я удивляюсь — неужели они не видят чудовище за моей спиной? Или видят, но не обращают внимания, потому что не могут привлечь его к уголовной ответственности и получить премию? Я не хочу, чтобы меня сцапала та тварь. Уж лучше пусть копы меня пристрелят.

Я сворачиваю налево, на Вторую авеню. Полицейские в автомобиле не смогут преследовать меня по встречке, но копо-монстра это не остановит. Я пробегаю всю Сорок пятую улицу. Сорок седьмую. По ногам будто растекается раскаленная лава. На Пятидесятой я уже готов умереть: бедный мальчик, заработал инфаркт в таком возрасте, нужно было кушать больше овощей, не перенапрягаться, не злиться; никто и ничто не может тебе навредить, если ты попросту закрываешь глаза на любую мирскую несправедливость — по крайней мере пока эта несправедливость тебя не доконает.

Пересекаю улицу, осторожно оглядываюсь, и вижу, как по тротуару перекатывается нечто на восьми ногах, отталкиваясь от зданий тремя-четырьмя руками и виляя из стороны в сторону... а потом замечает меня и несется прямо вперед. Это, разумеется, Мегакоп, и он все ближе. Ох-черт-ох-черт-ох-черт, хватит! Выбор у меня невелик.

Поворот направо, на Пятьдесят третью, против движения транспорта. Тут дом престарелых, парк, променад... в жопу это все. Пешеходный мост? И его в жопу. Я мчусь прямиком к шестиполосному убожеству, именуемому магистралью ФДР[3] — не переходите ее пешком, если не хотите, чтобы ваши ошметки собирали потом до самого Бруклина. А дальше? Дальше Ист-Ривер, если выживу. Я настолько напуган, что уже готов переплыть эту сточную канаву. Главное — не рухнуть посреди магистрали и не быть перееханным полсотни раз, прежде чем кому-нибудь придет в голову затормозить.

Позади Мегакоп издает хлюпающий, клокочущий звук, будто откашливается. Я перемахиваю через ограждение, перебегаю участок травы и оказываюсь посреди сущего ада — первая полоса... серебристая машина... вторая полоса... гудки-гудки-гудки... третья полоса... ФУРА! ЧТО СРАНАЯ ГРУЗОВАЯ ФУРА ЗАБЫЛА НА ФДР? ОНА ПОД МОСТОМ НЕ ПРОЙДЕТ, ТУПАЯ ДЕРЕВЕНЩИНА! Визг тормозов... четвертая полоса... ЗЕЛЕНОГЛАЗОЕ ТАКСИ... снова визг тормозов... «смарт»... ха-ха-ха, как мило... пятая полоса... фургон... шестая полоса... синий «лексус» чиркает по мне, проносясь мимо, а тормоза визжат визжат, визжат и визжат...

Визжат...

...визжат шины, скрипит металл, реальность искажается, никто не тормозит перед Мегакопом — он не из этого мира, а ФДР — питающая город артерия, дающая силы и адреналин, автомобили — это лейкоциты, а тварь — зараза, инфекция, раздражитель, с которым у города разговор короткий, и Мегакопа рвут в клочья сначала фура, потом такси и «лексус», а потом и милашка-«смарт», который даже слегка меняет траекторию движения, чтобы переехать особенно бойко извивающуюся конечность твари. Я валюсь без сил на клочок травы, дрожа и хрипя, и мне остается лишь наблюдать, как десятки конечностей перемалываются, десятки глаз лопаются, а беззубый рот разрывается от нижней челюсти до нёба. Куски мелькают, как на неисправном экране, то пропадая, то снова обретая телесность, но движение на ФДР останавливается разве что по случаю проезда президентского кортежа или игры «Нью-Йорк Никс», а эта хрень ни капли не похожа на Кармело Энтони[4]. Еще чуть-чуть, и от нее не остается ничего кроме эфемерных пятен на асфальте.

Боже, я жив.

Я не в силах сдержать слез, и никакой мамин жених не врежет мне за это и не скажет «будь мужиком». Папа бы меня не ругал. Он всегда говорил, что слезы — признак того, что ты живой. Но папа умер. А я жив.

Я устало поднимаюсь, но ноги горят огнем, и я снова падаю. У меня болит все тело. Вдруг меня в самом деле хватил инфаркт? Меня тошнит. Перед глазами все расплывается и дрожит. Может, это не инфаркт, а инсульт? Они и с молодыми случаются. Я подползаю к урне, чтобы блевануть. Рядом на скамейке валяется мужик — на его месте лет через двадцать буду я, если доживу. Он приоткрывает один глаз, пока я давлюсь рвотой, и надменно глядит на меня, будто он — какой-то чемпион по блеванию.

— Время пришло, — внезапно произносит он и отворачивается.

Время. Я понимаю, что должен уходить. Несмотря на тошноту, несмотря на усталость что-то тянет меня на запад, к городскому центру. Я отрываюсь от урны, меня передергивает, и я ковыляю к пешеходному мосту. Прохожу над магистралью, которую только что перебежал, и с высоты вижу поблескивающие кусочки мертвого Мегакопа, впечатанные в асфальт сотнями автомобильных колес. Некоторые еще подрагивают, и меня это беспокоит. Я хочу, чтобы от этой инфекции, от этой заразы не осталось и следа.

Мы хотим, чтобы от нее не осталось и следа. Верно. Время пришло.

Не успев и глазом моргнуть, я оказываюсь в Центральном парке. Как, вашу мать, я здесь оказался? Я настолько рассеян, что прохожу мимо еще одной пары копов, но замечаю это только когда мне на глаза попадаются их ботинки. Копы меня не пугают, хотя должны хоть как-то отреагировать на появление тощего парня, дрожащего в июньский день будто в мороз. Пускай все, что они сделают, — это оттащат меня куда-нибудь и засунут мне в задницу вантуз, они ведь не могут просто так меня пропустить. Но нет, они ведут себя так, будто меня не существует. Ральф Эллисон[5] был прав, чудеса случаются, и ты можешь спокойно пройти даже мимо нью-йоркских полицейских. Аллилуйя.

Озеро. Мост. Точка перехода. Здесь я останавливаюсь, стою и... понимаю все.

Все, о чем говорил мне Паулу. Это правда. Где-то за пределами города просыпается Враг. Он послал своих вестников, те потерпели неудачу, но все равно смогли заразить город. Теперь зараза распространяется с каждым автомобилем, подцепившим хотя бы крошку Мегакопа, и этим Враг может воспользоваться, чтобы подняться из тьмы к свету и теплу нашего мира, к помехе, которую представляю собой я, и к той растущей цельности, которую являет собой мой город. Одним нападением дело не ограничится. Это лишь малая толика древнего зла Врага, но и этого может хватить, чтобы убить бедного усталого паренька, на стороне которого нет настоящего, взрослого города.

Пока нет. Но время пришло. А что дальше — увидим.

На Второй, Шестой и Восьмой авеню у меня прорывает воду. То есть, водопровод. Потоп страшный, движение придется перекрывать. Я чувствую напряжение и ритм реальности, пульсацию вероятностей. Я тянусь, хватаюсь за перила моста и ощущаю его пульс. Все хорошо, малыш. Все хорошо. Что-то шевелится. Я расту, поглощая все вокруг. Чувствую, как касаюсь плечами небесного свода, тяжелого, как городской фундамент. Рядом со мной другие — они стоят и смотрят на кости моих предков под Уолл-стрит, на скамьи Кристофер-парка, пропитанные кровью моих предшественников. Нет, это новые другие, мои новые люди, оставляющие свой след на пространственно-временной материи. Ближе всех Сан-Паулу, уходящий корнями в прах истлевшего Мачу-Пикчу, мудрыми глазами следящий за мной и изредка подрагивающий при воспоминании о своем относительно недавнем болезненном рождении. Париж без особого интереса смотрит издали, задетый тем, что город без чувства стиля вроде нашего оказался способен эволюционировать. Лагос рад новому приятелю, которому также не чужды энергичность, толкотня и боевитость. И многие, многие другие — все они наблюдают, ожидают прибавления в своих рядах. Если оно случится. Случись что не так — и мое, наше величие продлится лишь одно, пусть и триумфальное, мгновение.

— У нас получится, — говорю я, сжимая перила, и чувствую, как город сжимается. По всему городу люди настораживаются и растерянно озираются по сторонам. — Давай же, еще чуть-чуть! — я напуган, но спешкой делу не поможешь. Чему быть, того не миновать — черт, теперь эта строчка звучит у меня в голове, как и у всех остальных ньюйоркцев. Все необходимое рядом, у меня под рукой, как и говорил Паулу. Между мной и городом больше нет пропасти.

И когда небосвод рвется, расползается, Враг восстает из глубин, сотрясая своим ревом реальность...

Но поздно. Пуповина перерезана, и мы появляемся на свет. Мы существуем! Мы встаем, цельные, здоровые и независимые, и наши ноги даже не подкашиваются. Мы смогли! Не стоит недооценивать город, который никогда не спит, сынок, и не смей соваться сюда со своей неведомой чешуйчатой фигней!

Я взмахиваю руками, и проспекты подпрыгивают (но в обычной реальности никакого землетрясения нет. Земля вздрагивает, и люди думают: «Ой, а чего это в метро так трясет?»). Я упираюсь ногами, которые становятся балками, якорями, фундаментом. Зверь из глубин верещит, и я смеюсь в ответ под влиянием послеродового выброса гормонов. Ну давай, попробуй. Когда он нападает, я шлепаю его веткой метро Бруклин-Куинс, отмахиваюсь Инвуд-парком и пришибаю сверху Южным Бронксом, как рестлер локтем (потом в вечерних новостях сообщат, что сразу на десяти строительных площадках оборвались шары для сноса зданий, ай-ай-ай, куда смотрит комитет по строительной безопасности?). Враг швыряет в меня какую-то непонятную хренотень, сплошь состоящую из щупалец, но я огрызаюсь и впиваюсь в нее зубами — пусть знает, что ньюйоркцы едят не меньше суши, чем японцы в Токио, несмотря на ртуть в рыбе и прочее дерьмо.

Что скулишь? Поджал хвост и готов броситься наутек? Нет уж, сынок, не на того напал. Я топчу тварь Куинсом и что-то внутри нее хрустит и извергается кровью на все сущее.

Враг этого не ожидал — его уже много веков никто не мог ранить. Он отчаянно отбивается, и мне не удается отразить все атаки. Из засады, невидимое для большей части города, появляется щупальце высотой с небоскреб и обрушивается на гавань. Я с криком падаю, хватаясь за сломанные ребра, и тут, к моему ужасу, мощнейшее землетрясение встряхивает Бруклин впервые за десятки лет. Уильямсбургский мост изгибается и разламывается пополам словно щепка, Манхэттен стонет и трещит, но, к счастью, выдерживает. Каждую смерть я ощущаю как свою собственную.

«Ну все, конец тебе, паскуда», — не-думаю я. Ярость и боль ввели меня в мстительный экстаз. Боль я переживу, не впервой. Несмотря на хруст ребер, я выпрямляюсь, широко расставляю ноги и пускаю на Врага струю Лонг-Айлендских радиоактивных отходов и сточных вод Говануса. Тварь дымится, ревет от боли и отвращения, но мне ее ни черта не жаль — тебя сюда не звали, убирайся, этот город мой! Чтобы закрепить урок, я кромсаю ее поездами Лонг-Айлендской железной дороги — длинными, шумными, а чтобы было еще больнее, сыплю на раны соль воспоминаний от автобусной поездки до Ла-Гуардии и обратно.

И чтобы окончательно унизить Врага, я шлепаю его по заднице Хобокеном, словно молотом богов, вкладывая в удар всю пьяную ярость десятков тысяч белых шовинистов. По портовому соглашению Хобокен считается частью Нью-Йорка, но по факту, урод, тебя только что отньюджерсили!

Враг — столь же неотъемлемая часть природы, как и любой город. Наше рождение невозможно остановить, но и Врага нельзя убить. Я ранил лишь его часть — но ранил сильно. Отлично. Когда придет время для решающей битвы, он сто раз подумает, прежде чем нападать на меня.

На меня. На нас. Да, именно так.

Когда я опускаю руки и открываю глаза, то вижу, как по мосту ко мне мчится Паулу с неизменной сигаретой в зубах. На мгновение я вижу его тем, кто он есть на самом деле — огромная, раскинувшаяся на многие мили штуковина из моего сна, с яркими шпилями, вонючими трущобами и украденными, переделанными с изысканным кощунством ритмами. Я знаю, что он тоже видит меня тем, кто я есть, и радуюсь, замечая в его взгляде восхищение. Он хватает меня под руку и произносит:

— Поздравляю!

Я улыбаюсь во весь рот. Я живу городом. Он процветает, и он принадлежит мне. Я — его достойный представитель, и вместе нам ничего не страшно.


Пятьдесят лет спустя.

Я сижу в машине на Малхолланд-драйв и любуюсь закатом. Машина принадлежит мне; теперь я богат. Этот город не мой[6], но ничего страшного. Скоро появится человек, который оживит его, поставит на ноги и поможет процветать, как завещано с древних времен... или нет. Я чту традиции и знаю свои обязанности. Каждый город должен родиться самостоятельно или погибнуть в процессе. Мы, старейшины, лишь направляем, обучаем.

Наблюдаем.

Вот солнце опускается за горизонт за бульваром Сансет. Я чувствую одиночество в душе той, кого я ищу. Бедное, одинокое дитя. Ждать осталось недолго. Еще чуть-чуть, и она перестанет быть одинокой — если выживет. Я обращаюсь к своему городу, оставшемуся далеко от меня, но неразрывно связанному со мной.

— Ты готов? — спрашиваю я Нью-Йорк.

— Еще бы, мать твою, — грубо, решительно отвечает он.

Мы отправляемся на поиски певца этого города и надеемся когда-нибудь услышать величественную песнь его рождения.


-----

[1] Фавела – название городских трущоб в Бразилии. В настоящее время также используется для обозначения подобных районов и в других странах мира.

[2] Нил Деграсс Тайсон (р. 1958) – американский чернокожий астрофизик, доктор наук, писатель и телеведущий.

[3] Изначально магистраль носила название Ист-Ривер-драйв, но в 1945 г. была переименована в честь американского президента Франклина Делано Рузвельта.

[4] Кармело Энтони (р. 1984) – профессиональный американский баскетболист, выступавший за «Нью-Йорк Никс» с 2011 г. по 2017 г.

[5] Ральф Эллисон (1914–1994) – чернокожий американский писатель, литературовед и критик, автор единственного романа «Человек-невидимка» (1952), принесшего ему Национальную книжную премию США.

[6] Речь идет о Лос-Анджелесе.


Выбрать рассказ для чтения

47000 бесплатных электронных книг