Николай Караев

К проблеме эха в ксеноязыке омоомоо

1


— Да не охладеют ваши гейзеры вплоть до Возвращения, — сказал Оол. (Он говорил нарочито медленно. Мэй, пожалуй, была ему благодарна, хотя ощущала и иное послевкусие: глаза Оола, двигаясь независимо один от другого, как у хамелеона, в какой-то момент сфокусировались — и она готова была поклясться, что старый гад смотрит на нее снисходительно.)

— Да прольется живая вода Неба на сад господина Оола, — сказала Мэй. (Стандартное, чуть изысканное приветствие; она произнесла его без труда, интонируя каждое слово так, что никакой ритор не придрался бы.)

— Сегодня на редкость умиротворяющая погода: цикады вовсю стрекочут в кустах, — растекся Оол мыслью по древу. (Началось, подумала Мэй с отвращением. И нет, бог уж с ними, с цикадами и кустами, которые назывались на омоомоо, разумеется, иначе и не являлись, разумеется, ни цикадами, ни кустами в земном смысле слов. Местную флору-фауну Мэй представляла себе весьма приблизительно, ровно настолько, насколько та и другая отражались в идиомах. Но эхо. Так... Прикинем интонационный контур...)

— Небо милостиво и останется таким вплоть до Возвращения, — ответила Мэй. (Эхо. Треклятое эхо! Она позорно растягивала слова, ее мозг превратился в вычислительную машину, искрившую от замыканий, но выдавшую все-таки правильный ответ. Невероятным усилием воли Мэй справилась с искушением закрыть глаза — и в итоге закатила их, потому что иначе было невозможно.)

— Я предпочел бы осведомиться о корабле сынов Неба, том самом, что везет нам Великое Белое. — Оол перешел к делу. (У Мэй мурашки побежали по коже. Она слышала каждый интонационный поворот, каждый нюанс, каждой клеточкой области Вернике осязала мельчайшие щербинки на интонационной кривой — и не могла не восхищаться. Омоомоо, ты бог! Сколь неуклюже звучит каждая моя фраза. С каким омерзением, должно быть, этот дряхлый интеллектуал ждет, когда я выдавлю из себя простейшую реплику — и перевру эхо полностью и бесповоротно. Черт бы подрал это ваше-наше Великое Белое...)

— Корабль моих братьев... налетел... на... на звездный риф, — произнесла Мэй. (Из чащи волос выползли на виски горячие капли пота — и судорожно зазмеились, теряя себя. Внутричерепной вычислитель готов взорваться к чертовой матери. Что дальше? Какая там была схема? Ученый ты или нет? Восстанавливаем поэтапно: первая реплика, на нее накладывается вторая, дальше... Мэй поняла вдруг, что слова «Великое Белое» Оол произнес в третьем регистре, а не во втором, как требовало формальное изъявительное наклонение. Переходит, стало быть, к сверхвежливости, собака такая. И это меняет все дело, потому что третий регистр в комбинации со схемой предыдущей реплики и предполагаемого ответа дает... что же он дает, а?..) — Он... опоздает... опоздает... на три... три...

Она умолкла, тяжело дыша; будто стометровку пробежала. Оол правым глазом смотрел в окно, а левый опустил долу. Ему было неловко/стыдно/неприятно.

— Я запуталась, — сказала Мэй, наплевав на эхо. — Простите, господин Оол. Я не могу. Омоомоо слишком сложен для меня. Для нас, людей. Эхо. Я его слышу, но не могу воспроизвести. Я пытаюсь. Правда.

Глаза Оола странствовали по стенам, полу, потолку, заглядывали в расходившиеся на северо-восток и юго-запад анфилады — точно следили за полетом разругавшейся пары сумасшедших мух.

— Ничего страшного, — ответил он, на правах носителя языка безупречно (зависть!) интонируя каждый звук, и Мэй опять покрылась мурашками, настолько совершенно было Оолово эхо. — Но, конечно, очень жаль. Вряд ли вы услышите Бога вплоть до Возвращения.

По-нашему — до морковкина заговенья. Никогда. Да, сестра, так ты еще не позорилась... И не видать тебе внутренних покоев Храма просто вот как своих ушей. Издалека видно, подойти никак, говорят китайцы. От чашки до губ путь далек лежит, говорят англичане. Близок локоть, да не укусишь, говорят русские. И что-то такое еще говорят испанцы. «Карамба! Остиа! Кохонудо!» — вот что не говорят, орут испанцы... Мэй готова была разреветься. В голове было пусто и безвидно, как в первый день творения. Баба вздорная, мысленно хлестнула она себя по щеке. Истеричка. А ну, взяла себя в руки. Но, господи, как же обидно...

Однако клеточки зоны Вернике — о, серые клеточки лингвиста! ментальную моторику не пропьешь! — уже раскладывали реплики Оола на лексемы и словоформы, подвергали их синтаксическому, семантическому, фонологическому анализу, отыскивали в вежливых оборотах характерные для омоомоо эпентезы (их тут пруд пруди) и пять видов рекурсии, толковали услышанное по Хомскому, Джекендорффу и Мнацаканян. Отдельный сегмент мозга Мэй трудился над эхом. Над сложным, переливчатым, прекрасным эхом. Или, может, прекрасно было то, что Мэй могла наконец-то понимать, как оно прекрасно. Только вот...

Что он сказал? Что я не услышу Бога? Никогда не услышу Бога — я?

Очухавшийся вычислитель щелкнул, и Мэй осознала, что Оол сказал не «мооа», но «мо’аоа». Первое слово употреблялось часто, ибо предназначалось для поминания местного Всевышнего всуе. Второе Мэй слышала до сих пор только от монахов, когда те — редко, очень редко — покидали стены обители.

Оол понял, что она поняла, а Мэй поняла, что он это понял, и когда их взгляды встретились (глаза Оола смотрели теперь прямо, как если бы он был человеком или, допустим, камбалой), старый гад почти пропел — и Мэй различила в этом пении эхо не только сказанного при ней, но и чего-то, что говорилось ранее, где-то, когда-то, Оолом и кем-то еще; интерференция двух и без того сложных мелодий зачаровывала:

— Госпожа Мэй, господин Аббат просит вас встретиться с ним немедленно.

Помедлив, Оол добавил — на корявом, лишенном эха, искусственном языке людей космических, он же «стеланто»:

— Готовьтесь. Будет экзамен. Самый главный.


2


В любой пристойной ксенолингвистической энциклопедии написано: «Гл. трудность я-ка омоомоо — явл., получившее в лингв. среде название «эхо».

Полуправда хуже лжи. Эхо было не трудностью, не препятствием, но самым настоящим проклятием. А в случае Мэй — еще и границей, отделявшей ее от Храма. Который, разумеется, не был именно Храмом, как Аббат не был похож на аббатов Земли ни званием, ни функциями. Но что толку в словах? На этой планете существовало единобожие ничуть не хуже иудейского (Яхве) или древнеегипетского (Атон). Подробностей никто не знал. То есть известна была материальная сторона культа: едва прилетев с Земли, специальные люди сразу принялись каталогизировать вотивные предметы, абстрактные статуэтки и узорные барельефы. Кое-что известно было о космогонии и молитвах, хотя и существенно меньше. Философия, составляющая ядро местной веры, оставалась энигмой. Философией занимались одни только монахи (которые не были в строгом смысле слова монахами — оговоримся в последний раз; sapienti sat). Жили они в Храме, куда Мэй не пускали: пересекать порог Храма могли те, кто говорил на омоомоо чисто — «как звучит ветер». Мэй не звучала как ветер, потому что ей не давалось эхо.

Что такое эхо? Если коротко (см. пристойную энциклопедию) — итерационное смысловое интонирование, подчиняющееся определенному набору правил. Если человеческим языком...

Всякая беседа носителей омоомоо идет как бы на двух уровнях. Как бы потому, что уровни эти — единый речевой поток; чисто формально можно, конечно, отделить интонацию от смысла, хозяин барин, но все ведь в курсе, что интонация — тоже смысл. Попытайтесь тем не менее вообразить. Реплика номер один в диалоге на омоомоо обладает собственным интонационным рисунком. Реплика номер два, или ответная, должна этот рисунок отразить — и вплести его в свою интонацию. Получается именно эхо, звуковая тень, отголосок собеседника; но это еще не все. Третья реплика обязана учитывать уже интонацию номер два, которая несет внутри себя интонацию номер один. В четвертой реплике слышны реплики первая, вторая и третья — ранние глуше, поздние яснее. И так далее, и так далее, и так далее.

Редкий человек способен выдержать самый короткий разговор на омоомоо без того, чтобы расстроенный абориген не отвел оба глаза — один в сторону, второй вниз, вот как Оол. Мэй жила на чертовой планете три с половиной года. Ее рекорд был — десять достойных реплик в разговоре один на один. Десять! Некоторым этого не хватило бы, чтобы обсудить, что у нас сегодня на обед. И это еще, заметим, при благожелательных собеседниках вроде Оола, который согласился быть ее наставником (не бескорыстно — Земля платила за Мэй грузами Великого Белого: для Земли — пустяк, для аборигенов — величайшее лакомство на вес мускатных орехов в средневековой Франции). А уж что творилось, когда трое, пятеро или семеро (четных чисел тут опасались, кроме самоочевидной двойки) аборигенов собирались, чтобы насладиться интеллектуальной беседой на крайне специфическую тему...

Как водится, эхо простолюдинов было попроще, а эхо аристократов (которые в точном смысле слова не были... извините) — изящнее и, как бы это, эквилибристичнее. Насколько можно было понять, образцовое эхо сохраняли монахи Храма — что Мэй, дочь священника, ничуть не удивляло. Не то чтобы она сильно интересовалась туземной религией или религией вообще; дочери священников часто агностики, если не атеистки. Мэй, если честно, интересовалась только и единственно эхом. Чистым, классическим эхом Храма. Забыт был даже жених, брошенный на Земле, казалось, совсем в другой жизни.

Она дала себе слово провести здесь ровно пять лет — и улететь восвояси. Она должна была попасть в Храм. Она слушала омоомоо, говорила на омоомоо, видела сны на омоомоо, но не могла продвинуться дальше десятой реплики. Иногда ей казалось, что проще вызвать земной транспорт и забыть про омоомоо навсегда: не было в знаемой вселенной ничего сложнее этого языка, не по Сеньке шапка, финита.

Иногда — но не сегодня.


3


Аббат, как оказалось, терпеливо дожидался в одной из соседних — по северо-восточной анфиладе, потом на север — комнат. Был он еще дряхлее Оола и к тому же редковолос — на этой планете такой же верный признак глубокой старости, как на далекой Земле. Мэй казалось, что глаза Аббата гуляли, как та кошка, сами по себе, но, может быть, он удачно имитировал аналог трясущихся рук в каких-то своих религиозных целях.

— Пусть ваша обувь не сносится вплоть до Возвращения, — сказал Аббат. (Чрезвычайно ясный рисунок. Как в учебнике — если бы кто-то удосужился написать учебник омоомоо. Спасибо, это я легко...)

— Да будет ваше имя вписано в Подводные Скрижали, — ответила Мэй. (Не дрожать. Не дрожать, дурища. Это твой единственный шанс — на что бы то ни было. Молодец. Отличное эхо, просто мисс Совершенство.)

Глаза Аббата резко сфокусировались, уши дрогнули. Потом он, глядя на Мэй одним глазом, посмотрел другим на сидевшего рядом Оола. Тот отзеркалил: один глаз на Мэй, второй — на Аббата. Так они и сидели, глядя одновременно друг на друга и на нее, отчего Мэй сделалось стремно — она так не умела.

Аббат молчал, его уши напряглись. Оценивает качество продукта, поняла Мэй. Экзаменатор хренов.

— Что бы вы сказали, если бы мы, недостойные, попросили госпожу оказать нам честь и посетить Храм? — спросил Аббат. (Неожиданно. В лоб. Но сложно, черт подери, слишком сложно... Третья реплика, а мне уже сложно. Эй, Мэй, где твоя волшебная десятка? Али ты отупела на местных харчах? Давай соображай и не тяни — сделай вид, что прислушиваешься, и строй, строй интонационный рисунок, будь он неладен...)

Мэй так и поступила: сделала вид, что прислушивается (раз уж вам можно, почему нам нельзя?) — и, по лингвистической привычке, действительно прислушалась, хотя слушать было уже нечего. Воздух не звенел — звенело эхо Аббата в ее голове. Что-то было в этом эхе особенное, какие-то странные обертоны, таких ей слышать не доводилось. Но, верно, их можно проигнорировать — это следы иных совещаний невесть с кем, не более. Сосредоточься...

Слава богу, то, что она хотела сказать, было сравнительно несложно — Мэй давным-давно заучила это предложение на любой подобный случай:

— Я бы сказала: это величайшая честь, которую ваша планета может оказать недостойной дочери Неба, — отчеканила она. (Молодчина! Ты лучшая! Но только — не расслабляться. Ой, у него уши задергались...)

Аббат сидел с таким видом, будто его жалила оса, а он героически не подавал виду. Уши торчком, хвост, видимо, пистолетом — под одеждой не видно. Глаза Аббата то разъезжались, то съезжались. Как супруги, периодически сомневающиеся в своих чувствах.

Потом что-то в его древней, очень древней голове устаканилось, и Аббат открыл рот. Мэй стиснула зубы. Ну же.

— Госпожа искренне хочет услышать Бога?

Мо’аоа. Опять мо’аоа! Что происходит?

Тут до Мэй дошло, и она моментально сникла, потому что уравнение решалось проще простого. Древний хрен задал блистательно интонированный вопрос, в котором слышалась крайне сложная — на самой грани восприятия Мэй — мелодика беседы, и вопрос этот относился к категории вопросов, предполагавших только незамысловатый ответ. «Хы» — «боол». Да или нет. Да, да, три тысячи раз да — но в это «да» Мэй должна была вложить эхо пятой реплики, спрессованное и трансформированное по законам омоомоо. Она много раз слышала, как это проделывают аборигены. Изредка она воспроизводила вполне пристойные «хы» или «боол» — но в куда более простых разговорах: реплики номер два, три, четыре. Но сейчас... о, здесь и сейчас требовался высочайший пилотаж.

Здесь и сейчас — или никогда. У тебя должно получиться, милая. На вдохновении — как иначе? На выдохе. Плавно...

А пошли вы все, подумала Мэй. Не получится — ну и сидите в своем Храме. Гори оно все огнем.

— Да, — бросила она.

Словно в колокол ударили. Она сама испугалась звука, что сорвался с языка. Уши Аббата встопорщились самым неприличным для уважаемого аборигена образом. Оол не шелохнулся, глаза неистово вращаются: левый по часовой стрелке, правый — против. Глаза Аббата, наоборот, как-то остекленели и даже помутнели. Он встал. Поклонился. Сказал:

— Пойдемте.

Сказал — будто несравненный маэстро сыграл на карильоне короткую и дьявольски сложную пьесу. В этой пьесе было все, что они успели сказать друг другу, и ее финальное «да», и много, много больше. Мэй тоже встала, преодолевая слабость в ногах. Воздух звенел. Или ей показалось? Ведь показалось, правда?


4


Повсюду — монахи и монахини. Снуют по тесным храмовым коридорам, медитируют, молятся, беседуют, поют, разве что не пляшут — по двое, трое, пятеро, семеро и большими группами. Будят Мэй, приносят ей еду, провожают в сад, в зал для молитвенных собраний, в туалет, наверняка бдят под дверью ее кельи по ночам, когда обе местные луны немилосердно светят в окошко и Мэй, мучимая бессонницей, ставит на патефон сознания пластинку «эхо всего, что я услышала за день». Честно сказать, излишнее внимание монахов за эти месяцы ей изрядно поднадоело. Дело понятное, не каждый день Аббат приводит в Храм инопланетянку — с гладкой кожей, черноволосую, без хвоста, и глаза всегда смотрят в одну сторону, и уши не топорщатся, и пальцы всего о трех фалангах... А все-таки лучше бы ее оставили в покое — или отвели наконец в Святая Святых.

Вот что успела понять и выяснить Мэй: в храмовых недрах скрыта тайна. Где-то внутри Храма живет Бог. По крайней мере, монахи (и монахини) в это верят — оттого и не пускают в обитель кого попало. Место, где живет Бог, именуется... ну неважно — не станем же мы воспроизводить все эти кликсы, абруптивы и прочую фонетическую фанаберию. Святая Святых, если коротко. Именно там можно услышать Бога.

В первый же день, когда Мэй переселилась из богатого дома Оола (тот дождался-таки очередной партии Великого Белого) в аскетический Храм, Аббат дал понять, что экзамен продолжается. Если по прошествии некоторого времени Мэй докажет, что готова к восприятию божественного, ее отведут в Святая Святых, и она услышит эхо Первых Слов Бога. Насколько грокнула Мэй, время от времени отдельные монахи (и монахини) удостаивались Его аудиенции, после чего получали право на редкий гонорифик, означавший «услышавший(-ая) Единственного».

Поборовшись с непростым эхом (шла, между прочим, десятая реплика; еще немного, и будет взята новая вершина, хей!), Мэй осведомилась, много ли в Храме народа, обладающего данным почетнейшим титулом. Выяснилось, что такого народа — ровно один монах: Аббат собственной персоной. О полученном в Святая Святых духовном опыте древний хрен предпочитал не распространяться, но и без того было ясно как день, что речь идет о своего рода сакральной инициации.

Мэй, дочь священника, была то ли атеисткой, то ли агностиком — она и сама точно не знала. В любом случае ни в какого Бога, натурально, живьем живущего в Храме, она не верила, потому что верить в такие штуки в эру космических полетов как-то смешно. Мэй сразу предположила, что Святая Святых — мрачная, пахнущая плесенью комнатенка, в которой нет ничего и никого вообще. Кроме только тишины, которая для аборигенов, как выяснялось, и есть Бог. Точнее, Эхо Бога.

Эти странные существа верили, представьте себе, что их речь есть послание, которое Бог написал Сам Себе.

Точнее, дело было примерно так: на заре времен, когда местный Бог как очумелый носился над местными же водами, Он решил сотворить аборигенов — и сказал Первые Слова. Слова эти, кстати сказать, не были тайной и частенько повторялись в молитвах — архаическая пафосная белиберда, — однако важны были не столько Слова, сколько Эхо. Поскольку создания сразу ответили Творцу на чистейшем омоомоо, их ответ, как моментальный снимок, запечатлел Божью интонацию — и с тех пор она звучит в каждой фразе на омоомоо, от молитвы до матерщины. Так просто Бога, разумеется, не расслышишь, поскольку на Его Эхо наложились и накладываются мириады других, куда более мирских отзвуков и отголосков. Но Святая Святых — это совсем другой коленкор.

Комнатенка с тишиной. Банька с пауками. Ну да ладно. Если Аббату за каким-то дьяволом потребовалась инопланетянка, ради бога — и ради их разговорчивого Бога тоже. Мэй подозревала, что Храму требуется Великое Белое, только прямо просить его у сынов Неба религия не позволяет. Жречество идет сложным путем: подкупи меня титулом — и проси о чем хочешь. Не так уж и неправ господин Аббат: очередной груз Великого Белого — цена, которую лингвисты и религиоведы Земли заплатят не раздумывая.

Вторая теория Мэй гласила, что Аббат ставит лингвистический эксперимент с целью ответить на вопрос, способно ли инопланетное существо добиться того, чего добился (вернее, что вообразил) в свое время он сам. Третья теория упирала на фактор присутствия Мэй в Храме: судя по монашескому ажиотажу, она служила для монахов (и — особенно — монахинь) образцом для подражания. Послушайте, послушайте, она выучила священный язык! Если учесть, что другие народы планеты на этот подвиг не решались, оставив носителей омоомоо в полной культурной изоляции, моя фигура обязана вызывать у них особенные чувства. А потом древний хрен еще и проведет инициацию в Святая Святых. Я становлюсь местной опять-таки святой. Пиар, популяризация культа, всяческая суета.

Whatever. Мне главное — выучить язык. Грех упустить возможность...


5


— Я ничего не слышу, — упрямо повторила Мэй.

Глаза окружающих завертелись. Две монахини и четверо монахов воззрились друг на дружку сложным образом; Мэй поймала себя на том, что разглядывает аборигенов как скульптурную композицию. Шесть хамелеонов решили помолиться. Точнее, семь: в этом часу ей полагалось возносить хвалы Богу в группе, состав которой менялся непредсказуемым образом. Одну из монахинь Мэй никогда раньше не видела. Да какая разница?

Коллективная молитва на омоомоо — действо несказанной красоты. Эхо, отражающее сегодняшнее состояние духа монахов, передается от одного молящегося к другому, извивается, множится, распадается на фрактальные подобия себя, чтобы после очередной итерации слиться в единое целое — совершенно иное, вычурное, завораживающее. За полгода Мэй научилась участвовать в молитвах почти на равных. Благо никто не гневался, когда она давала петуха. Ей вежливо, даже доброжелательно указывали на ошибки — и упражнение вновь доказывало, что оно есть мать учения: Мэй одолела барьер в десять реплик. Теперь она участвовала на равных в средней сложности разговоре, правда не очень длинном. Но — лиха беда начало!

И все бы хорошо, если бы ее не уверяли по десять раз на дню, что тут и там, буквально только что — как, ты ничего не слышишь?.. Как можно не слышать Эхо Бога?

Они тут помешались на своем Боге, думала она. Ешь, молись, люби — но издеваться-то зачем? Я — ничего — не слышу!

Мэй честно скорчила задумчивую гримасу. Пошевелила для верности ушами (это она умела с детства). Вслушалась. Тишина. Никакого Бога.

Монахи вновь переглянулись — и перешли к следующей молитве.

Аббат с каждым днем становился все более хмур и неприветлив. По-видимому, что-то у него не клеится, размышляла Мэй. По-видимому, я не оправдываю ожиданий. А чего он хотел? Омоомоо для меня — чужой язык, навсегда. Может, абориген и в силах расслышать Эхо Первых Слов — после подготовки, аутотренинга и прочего; мало ли кому что почудится в звуках родного языка. Но для иностранки-инопланетянки омоомоо был и останется чем-то вроде математической формулы. Грамматика, синтаксис, все дела. Строительный материал. В конце концов, любой язык — лишь средство для передачи того, что хочет сказать «я».

Была ночь, и две луны скрылись за тучами, и Мэй уже засыпала, когда в дверь стукнулось что-то тяжелое. Мэй вскочила как была — она спала нагишом, земная еще привычка, а главное, климат позволяет. Спешно прикрылась простыней. В келью между тем вломились трое: Аббат и два монаха. Не монахини, отметила Мэй. И это сразу ее насторожило.

— Что ты слышишь? — почти заорал Аббат. (Он давно перешел на местный аналог «ты». Разгул вежливых форм местоимений и глаголов в Храме отнюдь не поощрялся, благодаря чему эхо здесь слышалось куда отчетливей.)

Так, пронеслось в голове Мэй. Так. Начинается мой персональный фильм ужасов. Соберись. Интонируй.

— Я слышу тишину.

Аббат посмотрел сразу на обоих монахов. Те хранили молчание.

— Кроме тишины! Что ты слышишь?

Отраженное эхо было пронзительным. Он угадал мой страх. Разумеется — от эха ничего не скроешь.

— Я ничего не слышу, — сказала Мэй твердо.

— Ты ничего не слышишь, — повторил Аббат, и эхо этой фразы в точности повторило интонацию Мэй, усилив ее до крайности. Неожиданно. Так тоже можно?..

После чего, загадочно:

— Ты громкая!

Монахи ринулись к Мэй, скрутили ее, запеленали в кокон простыни, понесли по храмовому лабиринту узкими коридорами и втолкнули Мэй — куда бы вы думали — в Святая Святых.


6


Святая Святых на поверку оказалась именно что комнатенкой, пованивающей застарелой прелью. Дверь за Мэй захлопнулась, с той стороны опустился засов. С этой — темно, зябко и страшно. И никакого Бога. Ну то есть вообще.

Мэй опустилась на шершавый деревянный пол, повсхлипывала, потом унялась. Надо было что-то делать. Только делать было совершенно нечего. Тьма — хоть глаза выколи. Безмолвие, как в гробу. К запаху она притерпелась, говорить было не с кем, плакать — незачем и, прямо скажем, без толку. Никакие посторонние звуки не долетали сюда категорически. Тишина одуряла. Мэй пыталась думать, но и думать не получалось. Вы пробовали думать в условиях, предназначеных для тотального отключения внутреннего монолога, не говоря — диалога? Попробуйте на досуге. Обычно люди начинают что-то вспоминать, но и вспоминать Мэй было, как назло, нечего. Тусклые пейзажи полузабытой родины, университет, лицо этого, как его, короче, жениха, ну бывшего (разом существительное и прилагательное) — все заволокло космической дымкой. Оставалась только эта планета. Только язык омоомоо. Только эхо.

Было тихо-тихо-тихо — как в гробу, как в танке, как в раю. Как после ядерного взрыва. Как в тот день, когда Он неслышно носился над водами.

Мэй пыталась уснуть, но сон не шел.

Шло что-то другое.

На самой границе слышимости.

Не биение сердца, не движение кишечных газов (тьфу, пошлячка). Нет; что-то еще. Какая-то вроде бы музыка. Или не музыка? Звон, очень далекий звон, но если вслушаться...

Я брежу, подумала Мэй. Я определенно брежу. Я сошла с ума. Я столько вслушивалась в это гадское эхо, что сама не заметила, как сбрендила. И готова теперь услышать его где угодно. Это игра подсознания, не более. Эхо подсознания. Проказы серых клеточек зоны Вернике.

Письмо Бога. Самому Себе. Господи, за что?

Звук шел изнутри — мелодия делалась переливчатее — звон нарастал. Мэй заметалась по Святая Святых, но было поздно. Слуховая галлюцинация никак не желала исчезать. Вот тебе твой омоомоо! Вот тебе твоя лингвистика!

Кулачки Мэй отчаянно забарабанили по двери. Она рыдала. И все равно — слышала.

— Выпустите меня! Пожалуйста! Откройте!..

Кто-то снял засов. Святая Святых озарилась светом фонаря. Фонарь держал лично Аббат; за его спиной сгрудились монахи. И монахини. Много. Наверное, весь Храм.

— Я ждал этого дня всю жизнь, — бормотал Аббат. — Боже, Ты пришел! Возвращение! Возвращение Твое, Боже! Боже!..

Мэй ничего не понимала, кроме того, что слышит эхо Аббата как никогда ясно — всякий звук его речи был словно подсвечен. Как если бы мощнейшие прожекторы били со дна словесного океана, озаряя пену на бешеных волнах. И эта подсветка, этот чистый светлый звук шел, как ни ужасно, изнутри нее самой.

— Я молился! — восклицал Аббат, по-старчески приседая. — Я просил! И вот Ты пришел ко мне! В чуждом облике! Под маской невежества! Но я сразу расслышал! Я сразу узнал Твое Эхо!..

Он упал, распластался перед изумленной Мэй и принялся умолять ее сделать то, что она любила больше всего на свете — и что ненавидела сейчас всеми фибрами души:

— Говори! Прошу! Говори!..


7


И Мэй закричала.


Выбрать рассказ для чтения

48000 бесплатных электронных книг