Брайан Стэблфорд

Правда о Пикмане


В дверь наконец-то позвонили. Время, на которое мы договорились по телефону, истекло пятнадцать минут назад, но нервничать я еще и не начинал. Гостей острова — даже тех, кто всего-то-навсего приплыл из Хэмпшира через Те-Солент, не говоря уж о прибывших из Бостона через всю Атлантику, — здешнее неспешное течение жизни всегда застает врасплох. И дело не только в том, что автобусы никогда не приходят вовремя; просто, глядя на карту, нипочем не поймешь, сколько времени затратишь на дорогу пешком. Карта-то плоская, а рельеф — нет, особенно здесь, на южном побережье, которое все изрезано ущельями (здесь их называют «чайны»).

— Заходите, заходите, профессор Тербер, — пригласил я, отворяя дверь. — Ваш приезд для меня — большая честь. Ко мне мало кто заглядывает.

Гость мой был несколько бледен, и стиснутые зубы разомкнул с явным усилием.

— Вот уж не удивлен, — пробормотал он с характерным американским акцентом, но без южной протяжности. — Кому вообще пришло в голову построить здесь дом и как, ради всего святого, удалось дотащить строительные материалы вниз по этой головоломной тропке?

Я помог ему снять пальто. На правом рукаве остались потертости: спускаясь вниз, он цеплялся за стену, не полагаясь на протянутые слева перила. Чугунные опоры, конечно же, проржавели, а деревянные части густо поросли плесенью, — август-то выдался дождливый, но на самом деле перила были вполне надежные: пользуйся сколь угодно, если только нервы в порядке.

— Да, в наше время оно уже несколько несподручно, — согласился я. — Когда дом строился, тропинка была пошире; я с ужасом думаю, что с ней станется после следующего крупного оползня, но за домом — отвесная скала, и закрепить сверху грузоподъемный блок не так уж и трудно. Самое крупное, что мне случалось доставлять в дом за последнее время, — это холодильник, и я отлично спустил его вниз по тропе с помощью двухколесной тележки. Оно не так страшно, если привыкнуть.

К тому времени гость подуспокоился и протянул руку.

— Аластер Тербер, — представился он. — Очень рад с вами познакомиться, мистер Элиот. Мой дед знал вашего... деда. — В голосе его прозвучала неуверенность: он явно пытался определить мой возраст и прикинуть, не прихожусь ли я Сайлесу Элиоту сыном, а не внуком, но секундная заминка невежливостью не показалась. И все равно, пытаясь скрыть замешательство, он добавил: — Оба они дружили с человеком, о котором я вам писал, — с Ричардом Аптоном Пикманом.

— Увы, гостиной как таковой у меня нет, — промолвил я. — В телевизионной комнате ужасный беспорядок, но, я так думаю, вы бы в любом случае предпочли выпить чаю в библиотеке.

Гость заверил меня, совершенно искренне, что нимало не возражает. Молекулярный биолог, вращающийся в академических кругах, наверняка еще и библиофил, и ценитель искусства — словом, многогранная личность, и, по всей видимости, упорно пытается аккуратно подогнать эти грани друг к дружке. Он был, понятное дело, моложе меня — не старше сорока пяти, судя по виду.

Я пригласил профессора сесть и тотчас же поспешил в кухню вскипятить чаю. Я залил фильтрованную воду и положил в заварочный чайник два пакетика «Сейнтсбериз браун лейбл» и один «Эрл Грей». Наполнил молочник и сахарницу; давненько ж мне не приходилось этого делать! По пути обратно в библиотеку я сам с собою заключил пари: который из двух бросающихся в глаза предметов первым удостоится его комментария, — и выиграл.

— У вас тут одна из моих книг, — отметил гость, не успел я еще двери за собой прикрыть. Он снял с полки «Перенос сифилиса» и открыл том, словно бы проверяя, что слова на странице действительно принадлежат ему и корешок не солгал.

— Я ее купил после того, как получил ваше первое письмо, — сознался я.

— Я удивлен, что вам удалось отыскать ее в Англии, не говоря уж об острове Уайт, — сказал он.

— Я ее не здесь купил, — объяснил я. — В публичной библиотеке в Вентноре есть интернет. Я хожу туда дважды в неделю за покупками и частенько в библиотеку заглядываю. Я заказал эту книгу из США через «Амазон». Может, я и запрятался на дно ущелья, но я не вовсе отрезан от цивилизации.

Профессор глядел скептически — он ведь только что прошел полмили до дома от автобусной остановки по так называемой прибрежной дороге и убедился, что это едва ли можно сравнить с прогулкой по приморскому бульвару Шанклина[1]. Он покосился на свисающую с потолка электрическую лампочку, вероятно удивляясь скорее ее наличию, нежели тому, что это — одна из новых энергосберегающих спиральных ламп.

— Да-да, — подтвердил я, — у меня тут есть даже сетевое электричество. Хотя газа нет, и водопровода — тоже. Ну да мне он и не нужен — у меня в подвале бьет источник. Многие ли могут этим похвастаться?

— Думаю, немногие, — согласился профессор, откладывая книгу на столик рядом с чайным подносом. — Стало быть, вы это место называете «чайн»? В США оно бы звалось каньоном или дефиле.

— Остров славится своими чайнами, — объяснил я. — Сегодня Блэкгэнг-Чайн и Шанклин-Чайн — ловушки для туристов; по мне, так слишком шумные и театрализованные. Говорят, сохранилось еще с полдюжины нетронутых чайнов, но удостовериться в этом непросто. Частные владения, видите ли. А эта тропа не так уж и опасна, как кажется на первый взгляд. Чайны по определению лесистые. Если оскользнетесь, то вниз скорее съедете, чем сорветесь, да и за кусты наверняка удастся ухватиться. Даже если наверх выкарабкаться не сможете, вы с легкостью спуститесь до самого дна. Правда, при высокой воде лучше не пробовать.

Профессор уже до половины осушил первую чашку чая, не дожидаясь, пока остынет. Он, по-видимому, пытался успокоить нервы, хотя понятия не имел, что такое настоящая высотобоязнь. Наконец гость указал на картину на стене между двумя отдельно стоящими книжными шкафами напротив решетчатого окна.

— Вам известно, кто это рисовал, мистер Элиот? — спросил он.

— Да, — кивнул я.

— Я так с первого взгляда узнал, — подтвердил Тербер. — Этой картины нет в составленном мною списке, ну да оно и не удивительно. Я сей же миг понял, чья работа, — стиль Пикмана ни с чем не спутаешь. — Он чуть сощурился. — А если вы знаете, кто автор, так могли бы упомянуть про картину, когда отвечали на мое первое письмо.

Воздержавшись от комментариев, я взял в руки «Перенос сифилиса».

— Прелюбопытное исследование, профессор, — отметил я. — Я был положительно заинтригован.

— Над этой загадкой ученые долго головы ломали, — кивнул он. — Сперва европейцы доказывали, что в шестнадцатом веке приключилась эпидемия сифилиса, потому что моряки завезли его с Американского континента, затем американские ученые, побуждаемые национальной гордостью, принялись доказывать, что на самом деле это европейские моряки завезли сифилис в Америку. В семидесятые годы выдвигалась гипотеза о том, что на каждом из континентов в период изоляции возникли разные штаммы спирохеты, причем местное население выработало некоторый иммунитет к своему штамму — но не к чужому; однако необходимое оборудование для подтверждения теории мы обрели не раньше, чем ученые, спеша завершить проект "Геном человека«[2], разработали и усовершенствовали секвенаторы[3].

— И теперь вы работаете с другими штаммами бактерий, которые, возможно, были перенесены с континента на континент? — предположил я. — Когда вы не в отпуске и не изучаете навязчивые фобии вашего деда, так?

— Не только с бактериями, — зловеще промолвил Тербер, но он все еще был в отпуске, и мысли его занимал Ричард Аптон Пикман. — А название у этой картины есть? — спросил он, снова качнув головой в ее сторону.

— Боюсь, нет. Ничего такого мелодраматического, как «Трапеза гуля» или хотя бы «Происшествие в метро», предложить не могу.

Гость снова посмотрел на меня, чуть сощурившись: верно, отметил про себя, что мне знакомы названия из рассказа, написанного Лавкрафтом на основе мемуаров, переданных ему Эдвином Бэрдом[4]. Затем допил чай. Пока я наливал ему вторую чашку, профессор встал и подошел к картине, чтобы рассмотреть ее получше.

— Должно быть, ранняя работа, — наконец подвел итог он. — Это просто портрет — всего-то-навсего учебный этюд. В лице, конечно же, просматриваются все характерные признаки, — никто, кроме Пикмана, не напишет лица так, чтобы в дрожь бросало. Даже сегодня, во времена телешоу уродов, когда жертвы генетических заболеваний, которые встарь принято было скрывать и замалчивать, отслеживаются через последовательность пластических операций съемочными группами документалистов, в моделях Пикмана все равно ощущается нечто уникальное — странное и чудовищное... или, по крайней мере, в его технике. На этом вашем портрете еще и фон необычный. В поздних работах Пикман изображал на заднем плане кладбища, туннели метро, подвалы, тщательно выписывая детали, а тут фон размытый и почти пустой. Однако картина неплохо сохранилась, а само лицо...

— «Лишь истинному художнику известна настоящая анатомия ужасного, физиология страха», — процитировал я.

Но наш интеллектуал сдавать позиции не собирался.

— ...И "с помощью каких линий и пропорций затронуть наши подспудные инстинкты, наследственную память о страхе, — продолжил он по памяти, доканчивая цитату из текста Лавкрафта, — к каким обратиться цветовым контрастам и световым эффектам, дабы воспрянуло ото сна наше ощущение потусторонней угрозы«.

— Но вы же молекулярный биолог, — обронил я небрежно, словно бы походя. — Вы не верите в подспудные инстинкты, наследственную память о страхе или дремлющее ощущение потусторонней угрозы.

Это было ошибкой. Профессор резко обернулся, посмотрел мне прямо в глаза, и в пронзительном взгляде его явственно читалась настороженность.

— Собственно говоря, верю, — заявил он. — Вообще-то, в последнее время я очень заинтересовался молекулярной основой памяти и биохимией фобий. Думаю, мой интерес к пережитому моим дедом постепенно начинает влиять на мои профессиональные интересы и наоборот.

— Это вполне естественно, профессор Тербер, — заверил я. — Все мы начинаем жизнь как люди разносторонние, но все мы склонны воспринимать себя как некий пазл, пытаясь составить кусочки вместе так, чтобы получилось что-то осмысленное.

Гость снова обернулся к картине — к странному, искаженному лицу, что явилось словно бы квинтэссенцией самого примитивного ужаса, еще более первозданного, чем патологическая боязнь пауков или высоты.

— Раз уж у вас есть эта картина, — промолвил он, — наверняка сохранились и еще какие-то вещи, привезенные Сайлесом Элиотом обратно в Англию в тридцатых годах, когда он покинул Бостон. А посмотреть можно?

— Ну, не то чтобы эти вещи были удобства ради сложены в один старый чемодан, аккуратно убранный на антресоли или в чулан, — отозвался я. — Если какие и сохранились, то их поглотил хронический беспорядок, царящий в этом доме. Как бы то ни было, вас на самом-то деле интересует только одно — то, чего у меня нет. Никаких фотографий не существует, профессор Тербер. Если Пикман в самом деле писал лица на своих портретах с фотографий, Сайлес Элиот их так и не нашел — во всяком случае, из Бостона с собою не привез. Поверьте, мистер Тербер, если б привез, я бы знал.

Не знаю, поверил мне профессор или нет.

— Не согласились бы вы продать мне эту картину, мистер Элиот? — спросил он.

— Нет, — покачал головой я. — Простите, если это сорвет ваши планы монополизировать рынок, но как знать, сколько можно нынче выручить за Пикмана, если бы какую-нибудь из его картин выставили на продажу. Не то чтобы он был в моде.

Отвлекающий маневр гостя не сбил. Его не интересовали цены аукционных залов, и он знал, что я не закидываю удочку насчет выгодного предложения. Он сел и взялся за вторую чашку чая.

— Послушайте, мистер Элиот, — сказал он. — Вы со всей очевидностью знаете куда больше, чем открыли в своих письмах, и вы, похоже, понимаете, что и я поведал бумаге далеко не все. Я буду с вами откровенен и надеюсь, что тогда вы охотнее пооткровенничаете со мной. Ваш дед когда-нибудь упоминал человека по имени Джонас Рейд?

— Еще один из приятелей Пикмана, — отозвался я. — Якобы специалист по сравнительной патологии. Рейд считал, что Пикман не вполне человек — что он отчасти сродни тем тварям, которых писал.

— Именно. Безусловно, тогда, в двадцатых, генетика находилась на самом примитивном уровне, так что Рейд и не мог продвинуться дальше смутных подозрений, но были времена, когда в колониальной Америке насчитывалось множество изолированных локальных сообществ, в которых зачастую придерживались каких-нибудь сектантских верований, поощряющих инбридинг. В больших городах такого, понятное дело, не встречалось, но семья Пикмана родом из Салема и жила там во времена антиведьминской истерии. Те, кто перебирался в города по мере того, как нация индустриализировалась, — особенно в районы победнее, как, скажем, Норт-Энд и Бэк-Бэй в Бостоне, — зачастую придерживались старых обычаев в течение одного-двух поколений. Должен напомнить, что сейчас рецессивные гены все разбросаны по популяции далеко друг от друга, так что в нужной комбинации встречаются нечасто, но вот прежде, в двадцатых...

Меня захлестнула до странности осязаемая, пусть и несколько преждевременная, волна облегчения. Профессор Тербер, похоже, был на ложном пути или, по крайней мере, недалеко продвинулся в правильном направлении.

— Вы пытаетесь сказать, что на самом-то деле ищете образчик ДНК Пикмана? — предположил я, с трудом сдерживая улыбку. — Вы хотите купить эту картину, потому что надеетесь, на ней где-нибудь прилип волосок или осталась засохшая слюна — а может, даже капля крови, если художник вдруг оцарапался, закрепляя полотно в раме?

— Образцы ДНК Пикмана у меня уже есть, — заявил профессор — да так, что улыбка разом сошла бы с моего лица, если бы я сам заранее не подавил ее усилием воли. — Я ее уже секвенировал и нашел рецессивный ген. Теперь я ищу мутационный триггер.

Рано я списал гостя со счетов. Он же, в конце концов, ученый — он не из тех, кто погонится за результатом, перескакивая через промежуточные стадии. А профессор, верно, принял мою тревогу за непонимание, потому что продолжил, не дожидаясь ответа.

— У нас у всех, мистер Элиот, есть множество рецессивных генов, — объяснил гость. — Они безобидны до тех пор, пока соответствующий ген в гомологичной хромосоме функционирует нормально. Сегодня главную проблему представляют те из них, что могут вызывать рак, если и когда здоровый парный ген инактивирован в отдельной соматической клетке и заставляет эту клетку делиться снова и снова, образуя опухоль. Обычно такие опухоли — просто бесформенная клеточная масса, но, если рецессивный ген гомологичен одному из генов, участвующих в эмбриональном развитии, инактивация здорового двойника может вызвать странные метаморфозы. Когда в эмбрионе происходят подобные сбои, на свет появляются уроды — вроде тех, на которых ссылался Гуго де Фриз[5], впервые создав слово «мутация». В зрелой соме такое случается куда реже, но случается... Большинство инактиваций носят случайный характер и вызываются радиацией или обычными токсинами, но некоторые более специфичны и отзываются на определенные химические канцерогены — мутационные триггеры. Вот поэтому некоторые конкретные лекарственные вещества связаны с определенными видами рака или другими мутационными деформациями — вы, вероятно, помните скандал по поводу талидомида[6]. Джонас Рейд, понятное дело, ничего об этом не знал, но он знал достаточно, чтобы понять: с Пикманом происходит нечто странное, — и записал свои наблюдения касательно изменений во внешнем облике Пикмана. Более того, он стал искать и другие подобные случаи — то есть тех, кто Пикману позировал, — и нескольких даже нашел, прежде чем отказался от исследования, когда отвращение возобладало над научным любопытством... Разумеется, подобных уродов родные старательно прятали от чужих глаз, так что Рейду удалось отыскать не так уж и многих, но у него была возможность понаблюдать за двумя-тремя. Его исследования неизбежно ограничивались несовершенством технологии, и он не имел возможности изучать полотна в последовательности, а вот у меня есть ДНК, и я составил список работ Пикмана — настолько полный, насколько возможно, причем поздние работы все датированы. Я изучил ряд картин от «Трапезы гуля» до «Урока» и, как мне кажется, вычислил, что происходит. Я не следы ДНК Пикмана надеюсь найти на вашем полотне — и на любом другом артефакте, связанном с Пикманом и доставшемся вам от деда, — но остатки какого-нибудь другого органического вещества, возможно протеина, — словом, мутационный триггер, который и запустил процесс постепенного преображения Пикмана и не столь постепенную метаморфозу его моделей. Если вы не продадите мне картину, может быть, я мог бы одолжить ее на время, чтобы досконально изучить ее в лаборатории? Университет Саутгемптона наверняка позволит мне воспользоваться их оборудованием, если вы не захотите, чтобы я увозил полотно в далекую Америку.

Я порадовался словоохотливости гостя: ведь мне нужно было поразмыслить и понять, что делать. Во-первых, решил я, надо проявить сговорчивость. Пусть профессор думает, что получит желаемое, по крайней мере в буквальном смысле.

— Ладно, — кивнул я. — Можете забрать картину в Саутгемптон для дальнейшего изучения, при условии, что не увезете ее никуда дальше и не причините ей заметных повреждений. Поосмотритесь тут, может, вам еще что-нибудь приглянется — хотя вряд ли вы отыщете хоть что-то полезное.

Я выругался про себя: взгляд профессора тут же обратился к книжным шкафам по обе стороны от картины. Тербер достаточно умен, чтобы опознать подходящие книги, пусть даже ни на одной нет никакой вопиюще самоочевидной маркировки, вроде экслибриса или подписи чернилами на форзаце. Картина почти наверняка чиста, а вот насчет книг я не был столь уверен, и, если профессор и впрямь вознамерился с въедливой дотошностью обшарить весь дом, у него неплохой шанс найти искомое, даже если он не распознает находку.

— Однако ж странно, — отметил я, когда гость открыл один из застекленных шкафов со старинными книгами, — что в поисках этой молекулы-триггера вы приехали аж из Америки на остров Уайт. Я бы предположил, у вас куда больше шансов найти ее в Бостонской подземке или на старинном кладбище Коппс-Хилл; а если там ее нет, то, вероятно, нет нигде.

— Вы вольны так думать, — отозвался профессор Тербер, — но, если моя теория верна, триггер скорее отыщется здесь, нежели где бы то ни было еще.

Сердце у меня упало — прямо-таки до самого дна. Тербер и впрямь все просчитал — все, кроме последнего кусочка мозаики, благодаря которому собранный пазл предстанет во всей полноте неизбывного ужаса. Гость уже начал снимать книги с полок, одну за другой, методично открывая каждую на заглавной странице, сличая даты и места публикации, а также и содержание.

— И что же это за теория? — вежливо спросил я, изо всех сил делая вид, что, скорее всего, не пойму в ней ни слова.

— Дивергентному развитию была подвержена не только спирохета сифилиса, пока Старый Свет и Новый существовали обособленно, — объяснил гость. — То же самое происходило со всеми человеческими паразитами и симбионтами: бактериями, вирусами, простейшими, грибками. В большинстве случаев дивергенция никак не сказывалась, а если и сказывалась — в отношении таких патогенов, как, например, оспа, — результатом была просто потеря иммунитета. Некоторые заново перенесенные на континент болезни вызывали краткосрочные эпидемии, но эффект был временным — и не просто потому, что за четыре-пять человеческих поколений вырабатывался иммунитет, но потому, что разные штаммы скрещивались. Их последующие поколения, сменяющиеся куда быстрее наших, вскорости утрачивали дифференциацию. Вспышка проявлений уродства, случившаяся в Бостоне в двадцатых годах и по-разному зафиксированная в работах и Пикмана, и Рейда, явилась ограниченным во времени событием: она не охватывала и двух человеческих поколений. Моя теория состоит в том, что триггер утратил силу, поскольку завозной организм, его носитель, либо скрестился с местным аналогом, либо столкнулся с каким-нибудь местным патогеном или хищными бактериями, которые его уничтожили. Конечно, вполне мог иметь место и обратный процесс, по крайней мере в больших городах, но я считаю, вероятность отыскать молекулу-триггер куда выше здесь — откуда, по-видимому, родом такие семьи, как Пикманы и Элиоты, — нежели в Бостоне или Салеме.

— Ясно, — кивнул я.

Пока гость просматривал книги, я отошел к окну и оглядел ущелье. Справа тянулся Ла-Манш, сейчас море было спокойно, в нем безмятежно отражалось ясное синее сентябрьское небо. Слева зиял чайн — узкая расселина, густо покрытая растительностью по обоим крутым склонам, благо слоистые осадочные породы легко крошились и кустарникам было где закрепиться: их жадные корни зарывались достаточно глубоко и не только служили поддержкой кронам, но и досыта питали их бессчетными ручейками, сочащимися сквозь пористый камень. Поскольку чайн был ориентирован точно на юг, летом оба склона получали достаточно солнечного света, несмотря на то что сходились под острым углом.

Прямо под окном виднелся небольшой уступ, ныне почти такой же узкий, как тропа, уводящая вниз с вершины утеса, — только он и отделял парадное крыльцо от края обрыва. В семнадцатом веке, когда дом был построен — лет за пятьдесят-шестьдесят до того, как прародительницу Ричарда Аптона Пикмана вздернули в Салеме как ведьму, — ущелье было еще уже, а уступ — заметно шире, но и тогда это жилье никак не подходило человеку, страдающему высотобоязнью. Если бы экономика острова не держалась на контрабанде, этого дома, возможно, никогда бы и не возвели и, уж конечно, его бы не поддерживали в таком хорошем состоянии на протяжении многих веков кряду те Элиоты, которые не эмигрировали в Новый Свет, взыскуя несколько более честного образа жизни. Теперь-то контрабандная торговля пришла в упадок, спасибо треклятому Европейскому союзу, но избавляться от дома я не собирался — по крайней мере, до тех пор, пока какой-нибудь очередной оползень не лишит меня выбора.

К тому времени, как я снова обернулся, Аластер Тербер отобрал не меньше шести старых книг Пикмана и еще четыре, которые просто совпали с ними по времени публикации.

— Ну вот, кажется, и всё, — заявил он. — А вы не покажете мне оставшуюся часть дома и все те предметы, которые ваш дед мог привезти обратно из Бостона?

— Безусловно, — согласился я. — Откуда вы хотели бы начать, с верхнего этажа или с нижнего?

— А где интереснее? — уточнил гость.

— О, ну разумеется, внизу, — заверил я. — Там вообще все самое интересное. Мы спустимся к самой пещере контрабандистов, мимо источника. Однако понадобится взять керосиновую лампу — я туда электрический кабель так и не протянул.

Мы сошли по ступеням в подвал; профессор держался с несгибаемым самообладанием. По дороге я рассказал кое-что из истории контрабанды на южном побережье — обычную туристскую чепуху — и добавил несколько живописных подробностей о мародерах-«кораблекрушителях». Гость почти не вслушивался, тем более когда через люк в подвале мы спустились в пещеры. Источник его слегка разочаровал, хотя, добравшись до конца подвесной лестницы, он явно вздохнул с облегчением. Профессор, верно, ожидал увидеть что-то вроде брызжущего во все стороны фонтана и, надо думать, решил, что подведенная к насосам сложная система бронзовых и пластиковых труб в стиле Хита Робинсона[7] не соответствует первоначальному замыслу строителей. Я не преминул расхвалить систему фильтрации.

— В бак на чердаке вода поступает не менее чистая, чем в водопроводе, — заверил я. — Может, даже чище, чем на большом острове, хотя довольно жесткая. При отсутствии водопровода главная проблема — это канализация: раз в две недели приезжает цистерна очистить выгребную яму — у них вакуумный насос с удлиненной трубой, специально для этого дома. Ну да они обязаны это проделывать, ничего не попишешь — таковы правила.

Канализацией профессор тоже не заинтересовался. Собственно, он потерял интерес ко всему подземному комплексу, как только осознал, что тут нет вообще никаких артефактов, привезенных обратно в Старый Свет из города трески и бобов[8]. Пещера контрабандистов оставила Тербера совершенно равнодушным; в душе его явно не было места для романтики.

В кухне он тоже не усмотрел ничего примечательного, зато внимательно изучил комнату с телевизором в поисках хоть чего-нибудь несовременного. Затем я отвел гостя наверх. В спальне он долго не пробыл, но, когда дошел до чулана, глаза его так и загорелись.

— Если что-то еще и найдется, то только здесь, — обронил я, хотя в пояснениях нужды не было. — Но вы тут надолго застрянете. Ищите в свое удовольствие, а я пока пойду нам обед состряпаю.

— Ну что вы, право, не нужно, — из вежливости запротестовал он.

— Да мне не сложно, — заверил я. — Вы, скорее всего, здесь до ночи провозитесь — боюсь, барахла тут полно. За годы столько всего накапливается, правда? Когда я в последний раз сюда перебрался, порядка было больше, но если живешь один...

— То есть вы здесь не всегда жили? — уточнил профессор, вероятно испугавшись, что ему понадобится осматривать еще какие-то помещения.

— Боже мой, конечно нет, — отозвался я. — Я десять лет был женат, и мы тогда жили в Ист-Каусе, на другой стороне острова. Здесь маленьким детям не место. Я вернулся сюда, когда развелся, — но все, что привезли из США в тридцатых годах, отсюда никуда не девалось. Я, видите ли, так и не смог сдать этот дом, даже в качестве летней дачи. Все это время он простоял запертым; никто сюда не вламывался. На острове ведь преступности почти нет.

И, предоставив гостя самому себе, я ушел готовить обед. Я подал на стол холодное мясо с фермерского рынка, зеленый салат, хлеб с маслом, бейквеллские пирожные[9] — и то и другое местной выпечки — и свежезаваренный чай. На сей раз я взял два пакетика «Эрл Грея» на один «Браун лейбл», а воды налил из другого крана.

— Чего я не понимаю, — заявил я, пока гость наворачивал за милую душу, — при чем тут анатомия ужасного и физиология страха. Какое отношение рак и молекулы-триггеры имеют к подспудным инстинктам и наследственной памяти?

— А этого пока вообще никто не понимает, — утешил меня профессор. — Вот почему мои исследования настолько важны. Мы понимаем, как гены функционируют в качестве протеиновой фабрики, понимаем связанную с ними патологию большинства видов рака, но вот наследственность структуры и поведения понимаем куда хуже. Процесс, в ходе которого оплодотворенная яйцеклетка кита превращается в кита, а колибри — в колибри, притом что набор протеинов у них примерно схожий, до сих пор загадка, равно как и процесс, в результате которого кит наследует инстинкты кита, а колибри — инстинкты колибри. Человеческое поведение является по большей части приобретенным — включая многие аспекты страха и ужаса, — но наверняка существует некая унаследованная основа, на которой и строится процесс познания. Тот факт, что рецессивный ген Пикмана, как только он соматически активирован, вызывает явственную соматическую метаморфозу, а не просто недиферренцированные опухоли, свидетельствует, что он как-то связан с наследованием структуры. Считать, будто отдельные гены способны только на что-то одно, — это распространенное заблуждение: обычно функций у них много, и гены, связанные со структурным развитием, традиционно влияют и на поведение тоже. Я подозреваю, что воздействие, от которого страдали Пикман и его родственники, проявлялось не только в физическом уродстве; вероятно, оно сказывалось и на том, как эти люди воспринимали мир и реагировали на него.

— Думаете, поэтому Пикман и стал художником?

— Думаю, это сказалось на его манере рисовать и на его выборе сюжетов — на его понимании анатомии ужасного и физиологии страха.

— Любопытно, — обронил я. — Однако в вашем дедушке оно проявилось иначе.

По счастью, гость успел отставить чашку на стол. Поэтому выронил он только вилку.

— Что вы имеете в виду? — воскликнул он.

— Искусство — это не односторонний процесс, — мягко пояснил я. — Ответные реакции аудитории возникают не на пустом месте. По большей части они приобретенные — но наверняка существует некая унаследованная основа, на которой и строится процесс познания. И в рассказе она как раз просматривается, если приглядеться. Другие просто считали, что картины Пикмана отвратительны и противоестественны, но ваш дед увидел нечто большее. Они поразили его куда глубже, на уровне фобии. Он знал Пикмана даже лучше, чем Сайлес Элиот, — а эти двое, и ваш дед, и Рейд, жили в одном и том же изолированном локальном сообществе. Вам, по-видимому, было куда проще добыть образчик ДНК деда, нежели ДНК Пикмана, и в придачу у вас был еще и собственный, для сравнения. Вы являетесь носителем этого рецессивного гена, профессор Тербер?

Профессор, как типичный ученый, ответил вопросом на вопрос:

— А можно попросить у вас образчик вашего ДНК, мистер Элиот?

Вот он и добрался до сути.

— За последние два часа вы обшарили мой дом снизу доверху, — парировал я. — Не сомневаюсь, что нужным образцом вы уже разжились.

Выпавшую вилку профессор подобрал машинально, но теперь снова положил ее на стол.

— Как много вы знаете, мистер Элиот? — спросил он.

— О науке — немногим больше, чем я прочел в вашей превосходной книге и еще в двух-трех дополнительных учебниках, — отвечал я. — О колдовстве... ну, многое ли из него подходит под определение «знания»? Если представления Джонаса Рейда были весьма смутными, то мои познания... настолько неявны, что почти невидимы. — Я сделал еле заметный акцент на слове «почти».

— Колдовство? — удивился профессор, несомненно вспоминая, что в рассказе Лавкрафта утверждается, будто какую-то женщину из рода Пикмана вздернули в Салеме, — хотя сомневаюсь, что Коттон Мэзер[10] и впрямь «ханжески» наблюдал за казнью.

— В Англии, — сообщил я, — раньше предпочитали термин «знахари». То есть они сами именовали себя так. Ведьмами и колдунами их называли другие в ругательном смысле — но ругали-то их отнюдь не всегда. Куда чаще к ним обращались за помощью: за исцелением и все такое. Знахари были изгоями общества, но их по-своему ценили — в сущности, как и контрабандистов.

Профессор мгновение-другое буравил меня глазами, а затем снова принялся за еду. Уж на американский аппетит можно положиться: он всегда возобладает над смутными тревогами. Я дождался, чтобы гость допил чай, и тут же снова наполнил чашку.

— Конечная цель вашего исследования — отыскать лекарство от... назовем это «синдром Пикмана»? — мягко предположил я.

— Сама болезнь на сегодня, по-видимому, практически исчезла, — отозвался он, — по крайней мере, в той форме, которая проявилась в Пикмане и его моделях. А если она где-то и эндемична по сей день, симптомы обычно выражены куда слабее. Меня интересует не столько частное, сколько общее. Я надеюсь узнать что-нибудь полезное об основных психотропах фобии.

— И об основных психотропах искусства, — услужливо добавил я. — Если повезет, вам удастся выяснить, откуда берутся Пикманы... или Лавкрафты.

— Ну это уж слишком амбициозно, — покачал головой профессор. — А что именно вы сейчас имели в виду под колдовством? Вы хотите сказать, что эти ваши знахари на самом деле знали что-то про триггеры фобии — что салемская паника и бостонские ужасы на самом деле могли быть индуцированы?

— Как знать? — пожал плечами я. — Королевская коллегия врачей[11], ревнуя к своей воображаемой монополии, на протяжении веков терроризировала знахарей с помощью закона. Возможно, совсем истребить методы их фармакопеи и не удалось, но вот сохранению их традиций оно не способствовало. Многие наверняка эмигрировали, надеясь где-нибудь начать все заново, — вам так не кажется?

Профессор задумался на мгновение-другое — и тут же продемонстрировал недюжинный интеллект истинного ученого: его вдруг озарило.

— Эффект переноса сказывается не только на заболеваниях. В результате перенесения сельскохозяйственных культур в иные условия зачастую повышается урожайность — и действие лекарств тоже возможно усилить. Если салемская паника и впрямь была индуцированной, очень вероятно, что это не результат чьей-то злой воли, а побочный медицинский эффект, неожиданно многократно усилившийся... В таком случае... то же самое гипотетически может быть справедливо и в отношении бостонского инцидента.

— Гипотетически, — согласился я.

— Джонас Рейд до этого не додумался бы — ему бы и в голову не пришло искать в этом направлении. Не додумался бы и мой дед, не говоря уж о бедняге Пикмане. Но вот ваш дед... если только он что-то знал про традиции знахарей...

— Сайлес Элиот не был моим дедом, — сообщил я, на сей раз не сдержав легкой улыбки.

Зрачки гостя чуть расширились от безотчетной тревоги, но нефильтрованная вода в чае была тут ни при чем. Ее эффект не проявится еще много дней или даже недель — но однажды все-таки проявится. Эта зараза — не из тех, что передается через книгу, влажную стену или даже покрытый плесенью поручень; на местных жителях она никак не скажется, сколько бы воды они ни выпили... но профессор Тербер — американец, и, вероятно, он уже словил пару местных вирусов, против которых у него иммунитета нет. В современном мире народу полным-полно, но не так уж много американцев добираются до острова Уайт, не говоря уж до его труднодоступных узких ущельях.

Вообще-то, я вовсе не желал гостю зла, но уж слишком близко он подобрался к правде о Пикмане; мне нельзя было подпускать его еще ближе — потому что правда о Пикмане, к сожалению, была тесно связана с правдой обо мне. Не то чтобы следовало помешать ему узнать правду — следовало просто заставить его посмотреть на эту правду под иным углом. Не важно, сколь многое он на самом деле знает — при условии, что знание это окажет на него нужный эффект. Вот Пикман бы все понял; да и Лавкрафт понял бы лучше любого другого. Лавкрафт сознавал, сколь на самом деле цепки и необъятны корни ужаса, и умел насладиться его эстетикой.

— Не пытаетесь же вы сказать, будто вы и есть Сайлес Элиот? — спросил профессор Тербер, сам отказываясь в это поверить — до поры до времени. Здравый смысл и научное мышление еще не утратили над ним власти.

— Но это же просто нелепо, профессор Тербер, — возразил я. — В конце концов, у меня в подвале не то чтобы источник вечной молодости, так? Это просто вода... и большую часть времени даже не загрязненная, но август выдался таким дождливым, а окрестные леса славятся своими грибами. Не далее как на прошлой неделе какая-то бедняжка из Ньюпорта отравилась бледной поганкой. Когда имеешь дело с такими видами, нужно знать, что делаешь. Знахари, вероятно, многому сумели бы нас научить, но их больше не осталось: кто-то бежал в Америку, кто-то мертв. Королевская коллегия врачей победила; а мы — ну, то есть они — проиграли.

Триггер на профессора пока еще никак не подействовал, а вот мои намеки — да. Гость покосился на пустой заварочный чайник, явно пытаясь вспомнить, сколько кранов было в кухне.

— Да не тревожьтесь вы, профессор Тербер, — утешил я. — Как вы совершенно верно подметили, болезнь почти исчезла, во всяком случае в той острой форме, которая была у Пикмана. А вот ослабленная форма, которая была у вашего деда... не исключаю, что ею и сегодня можно заразиться... но велика ли важность, если на то пошло? У вас, вероятно, станут вызывать фобический страх подземки и подвалы, ваша высотобоязнь усилится, но с такими проблемами люди обычно справляются. Единственное серьезное неудобство, учитывая ваши обстоятельства, состоит в том, что вы, возможно, перемените отношение к своему хобби... и к своей работе. Как это случилось с Джонасом Рейдом, верно?

Но профессор Тербер уже не смотрел на меня. Он пристально рассматривал что-то у меня за спиною — картину, которую, понятное дело, принял за работу Пикмана. Гость по-прежнему считал, что это Пикман, и гадал про себя, насколько легкий страх и отвращение, ею вызванные, могут усилиться при правильном воздействии. Но биохимия — это только основа; чтобы страхи выросли и созрели, их нужно питать и подкармливать сомнениями и намеками. Пикман это понимал, и Лавкрафт — тоже. На самом деле если основа у вас подходящая, то не важно, насыщать ли страхи ложью или правдой, но правда куда более артистична.

— Вообще-то, — сообщил я, — когда я сказал, что знаю, кто написал эту картину, я не имел в виду Пикмана. Я имел в виду себя.

Профессор так и впился глазами в мое лицо, ища предательские стигматы.

— Вы ее написали, — безжизненно откликнулся он. — В Бостоне? В двадцатых годах?

— О нет, — покачал головой я. — Я написал ее здесь, в ущелье, примерно лет двадцать тому назад.

— По памяти? — вскинулся гость. — С фотографии? Или с натуры?

— Я же сказал вам, что никаких фотографий не существует, — напомнил я.

Гипотезу насчет памяти я опровергать не стал; профессор же не всерьез это предположил.

— То есть вы все-таки являетесь носителем рецессивного гена, так? — спросил Тербер: ученый-рационалист в нем все еще не сдавал позиций.

— Да, — кивнул я. — И моя жена тоже, как ни странно. Она была австралийкой. Если бы я только знал... но, видите ли, в ту пору я знал только про колдовство, а знанием это не назовешь.

Профессор открыл было рот, но тут же снова стиснул зубы. Как ученый, он следовал логике — но, как ученый, он нуждался в подтверждении. Наши глубинные страхи всегда нуждаются в том или ином подтверждении, но как только оно получено, пути назад уже нет... да и пути вперед тоже, в каком бы то ни было смысле. Подтверждение получено, пазл сложился — и наше преображение завершилось.

— Шанс был один из четырех, — объяснил я. — Что до моего второго сына, его тело — истинный храм человеческого совершенства... и воду он может пить безо всякого вреда для себя.

Вот теперь ужас пустил корни и начал свою долгую, неспешную работу — постепенно врастая в самые глубины души.

— Но у меня тоже семья в Бостоне, — пробормотал гость.

— Знаю, — кивнул я. — В публичной библиотеке в Вентноре есть интернет; я все про вас прочел. Ну да болезнь не то чтобы заразна; и даже если вы передадите ее кому-то еще, мир не рухнет; она просто вызовет более личностное и более глубокое понимание анатомии ужасного и физиологии страха.


-----

[1] Шанклин — курортный городок на юго-восточном побережье острова Уайт.

[2] Проект «Геном человека» — международный научно-исследовательский проект, поставивший целью определить последовательность нуклеотидов, составляющих ДНК, и идентифицировать 20–25 тыс. генов в человеческом геноме. Начался в 1990 г. под эгидой Национальной организации здравоохранения США, в 2000 г. был выпущен рабочий черновик структуры генома, полный геном — в 2003 г.

[3] Секвенаторы — приборы для считывания последовательности ДНК, впервые внедренные в 1987 г.; с тех пор они постоянно совершенствовались.

[4] Эдвин Бэрд (1886–1954) — первый издатель американского популярного журнала «Странные истории» («Weird Tales»), специализировавшегося на жанрах мистики, научной фантастики, фэнтези и хоррора. На страницах журнала публиковались многие произведения Г. Ф. Лавкрафта.

[5] Гуго Мари де Фриз (1848–1935) — голландский ботаник, один из первых генетиков. Выдвинул представление о генах, разработал мутационную теорию.

[6] Талидомид — седативное лекарственное средство, вызывающее, как выяснилось впоследствии, нарушения эмбрионального развития. Ситуация получила широкую огласку; в 1968 г. фармацевтические компании предстали перед судом и были вынуждены выплатить пострадавшим огромные компенсации.

[7] …сложная система бронзовых и пластиковых труб в стиле Хита Робинсона… — Уильям Хит Робинсон (1872–1944) — английский карикатурист и иллюстратор; прославился своими рисунками абсурдно усложненных машин для выполнения простейших операций.

[8] Город трески и бобов — шутливое название Бостона, восходящее к тосту, произнесенному в 1910 г. в колледже Святого Креста на обеде выпускников: «Так выпьем за славный Бостон, город трески и бобов…»

[9] Бейквеллское пирожное — английский десерт из песочного теста с прослойкой из варенья и миндальными лепестками сверху; вариант бейквеллского пудинга. Известен с XIX в.

[10] Коттон Мэзер (1663–1728) — американский писатель и памфлетист, священник пуританской церкви и проповедник, биолог и медик; оказал значительное влияние на американскую политическую мысль XVIII в. Внес заметный вклад в науку своими опытами по гибридизации растений и по вакцинации; в ряде сочинений доказывал реальность колдовства и сегодня более всего известен своим участием в салемском судебном процессе против ведьм.

[11] Королевская коллегия врачей — британское общество профессиональных врачей; основано в XVI в.; активно участвовало в улучшении качества медицинской практики; в наше время имеет собственный учебный институт, проводит научные конференции, публикует книги и журналы по медицине.



Выбрать рассказ для чтения

51000 бесплатных электронных книг