Даррелл Швейцер

Тот, кто воет в темноте


Он молча сидит в темноте, крепкий худощавый мужчина поистине неопределенного возраста, словно вырубленный из камня. Если его глаза и светятся, то это лишь игра воображения. Нет, конечно же нет.

Он хочет, чтобы я рассказал эту историю, и тогда я смогу ее отринуть.


В детстве я не боялся темноты. На самом деле она мне нравилась. Моя старшая сестра Энн обычно сворачивалась клубочком на краю своей кровати лицом к настенному ночнику и только после этого погружалась в сон. Я дожидался, пока она уснет покрепче, прислушиваясь к ее дыханию, а затем выдергивал ночник из розетки.

В темноте витали сущности, которых не было в освещенной спальне. Я знал это уже тогда. Я чувствовал их присутствие. Это сложно объяснить словами. Не призраки — тени умерших людей. В них не было ничего человеческого. И не ангелы-хранители, потому что ангельского в них тоже не было и они меня не охраняли. Просто сущности. Повсюду. Вокруг меня. Они сновали мимо в темноте по своим непостижимым делам и на свой лад манили меня куда-то вдаль, за пределы пространства, ограниченного стенами и потолком нашей крошечной спальни.

А потом, разумеется, моя сестра с воплем просыпалась.

Когда мы подросли и обзавелись отдельными спальнями, эта проблема была решена, но другие остались. Моя мать то и дело заключала меня в объятия и спрашивала: «Почему ты сидишь в темноте? Чего ты боишься?», а я не мог ей ответить. Правдиво, по крайней мере. Потому что ответа я не знал. Но я не боялся.

Иногда я тихонько вылезал через окно на лужайку глубокой ночью, когда луна опускалась за горизонт. Я стоял в темноте под свесом крыши, как будто он давал дополнительную тень, в пижаме или одних трусах, босиком, и если было холодно, тем лучше, потому что я хотел, чтобы тьма коснулась меня, обняла меня и увлекла в свои дальние пределы; и если я дрожал или у меня горели пальцы ног от холода, это было хорошо. Тьма откликалась, признавала мое присутствие.

Я смотрел на звезды и воображал, будто плыву среди них к еще большей тьме, к краю черного водоворота, который увлечет меня вниз, вниз и прочь даже от слабого света звезд.

«С ума сошел? Ты до смерти простудишься!» — неизменно восклицала мать, застукав меня на лужайке. Она бранила меня, поила горячим какао, закутывала в безразмерный халат и в конце концов укладывала обратно в постель.

И все же я не мог объяснить свое поведение. Мать начала поговаривать о врачах и психиатрах.


Слов не существует, говорит мне человек в темноте, человек неопределенного возраста, глаза которого не светятся. Не существует объяснений, которые можно облечь в слова. Никогда.


Когда мне было тринадцать, произошел один совершенно необъяснимый случай. Ранним утром лесник обнаружил меня в национальном парке Вэлли-Фордж в двадцати милях от дома, посреди заболоченной редколесной низины. Стоял ноябрь, подмороженная земля хрустела под ногами. На мне были только обтрепанные джинсовые шорты, насквозь пропитанные грязью, я выбился из сил от холода и был покрыт синяками.

Я мало что помню. Полицейские и врачи задавали кучу вопросов, а потом бедного крошку в очередной раз укутали потеплее и напоили горячим какао. Я знал лишь то, что я коснулся сущностей в темноте и они вознесли меня в ночное небо на широких хлопающих крыльях. Но это длилось лишь мгновение, потому что я боялся, или был не готов, или оказался недостоин.

Они сбросили меня, и я кубарем полетел в лес. Ветки наставили мне синяков.

Никто не стал бы меня слушать. Я ничего не сказал.

Матери пришлось устроить совершенно душераздирающую сцену, чтобы меня наконец отпустили домой.

Разумеется, я знал, что от меня хотели услышать. Дела дома и правда шли наперекосяк. Отец и мать орали друг на друга. Они то и дело дрались, били посуду, ломали мебель. Моя сестра Энн разожралась в трехсотфунтовую корову с клинической депрессией, и ее без конца дразнили в школе; обзывали тупицей, шлюхой, вонючим мешком дерьма. Мне тоже доставалось как ее брату. Долгими вечерами Энн сидела в ярком свете ламп и кромсала себя бритвой, вырезая замысловатые иероглифы на своей чрезмерно пышной плоти, как будто боль напоминала ей, что она так или иначе все еще жива.

У нее были свои маленькие слабости. У меня свои.

Меня тоже регулярно избивали, чаще всего отец, кулаками, ремнем, всем, что подворачивалось под руку, но нет, отнюдь не это пытались выудить из меня полицейские, врачи или учителя. И никто не питал ни малейшего похотливого интереса к моему нежному юному телу. Я был всего лишь чудаковатым тихоней с задней парты, который тщательно хранил свой секрет, но при этом нисколько не походил на типичную жертву домашнего насилия.


Подобную предвзятость следует отринуть. Сострадание нужно сбросить, как старую кожу.


Я встретил человека из живого камня, глаза которого вовсе не светятся, той ночью, когда мои мать и сестра покончили жизнь самоубийством. Не станем вдаваться в детали. Это все следует отринуть. Смерть неизбежна. Моя мать, учительница, и моя сестра, которая мечтала стать певицей, покончили с собой. Мой отец, который работал электриком, когда вообще удосуживался работать, допился до смерти через год.

Так устроен мир, и это надо сбросить, как старую кожу, отвергнуть и забыть.

Той ночью, наслаждаясь холодом и опасностью — была зима, и на земле лежал снег, — я вышел на задний двор, совершенно обнаженный. К тому времени я уже понимал, что, если хочешь полностью раствориться в темноте, нужно быть полностью беззащитным, вот почему девственниц всегда приносят в жертву обнаженными.

Каменный человек, которого я прежде встречал лишь во сне, ждал меня. Он взял меня за руку. Его ладонь была жесткой и холодной, как живой камень, и в то же время странно, неизъяснимо легкой, словно не вполне материальной.

Он повел меня дальше в темноту, не обращая внимания на мою наготу, потому что человеческое тело тоже нужно отбросить в темноте, и оно не представляло для него интереса. Если мы хотим достичь нужного места в водовороте темноты за пределами звезд, мысленно пояснил он, мы должны обратиться в nihil, в ничто.

У него не было имени. Совсем еще ребенок, я придумал для него множество имен: мистер Замогильник, мистер Полуночник, мистер Смертоход, но имена тоже нужно отбросить.

Помню, как открыл заднюю калитку, но дальше мы, наверное, шли отнюдь не по знакомым местам и уж точно не по задним дворам и улицам пригорода между редкими фонарями — странный темный человек и голый бледный мальчик, вид которых наверняка напугал бы водителя, попади они в свет фар случайной машины.

Не знаю, оставляли мы следы на снегу или нет. Знаю лишь, что мы поднялись в какое-то темное место под яркими звездами и устроились на краю опасного обрыва, так что стоило чуть оступиться, не говоря уже о том, чтобы нарочно прыгнуть, и мы бы навеки погрузились в черные глубины бесконечности.

Сущности собрались вокруг нас. Я чувствовал, как их крылья касаются моих голых плеч и спины, словно ветер.

И тогда человек, который ждал меня все это время, который привел меня сюда, научил меня говорить на языке темных миров. Возможно, он начал с нескольких слогов — чего-то вроде «вау-ау-ау», — но то был вой на тонкой и высокой ноте, подобного которому не способно исторгнуть человеческое горло, бьющий по ушам сигнал, способный пронзить межзвездную пустоту и вырваться за просторы вселенной в великий черный водоворот в средоточии Бытия. Он оглушал. Он заполнял собою все, перекрывал все. У меня лопнули барабанные перепонки? Кровь сочилась из моих ушей? Тело нужно было отринуть, и на мгновение мне это как будто удалось, ибо в некоем видении мой спутник подхватил меня и мы понеслись сквозь бесчисленные миры в окружении воющих темных ангелов, пока не приземлились на промерзшей равнине под двумя черными солнцами, где преклонили колени в знак смирения и издали невероятный пронзительный вой пред идолом высотой в несколько миль, который формой был подобен человеку, но никогда им не был. И идол разомкнул свои каменные челюсти, чтобы присоединиться к нашей песне. Он выпевал без слов тайное имя первозданного хаоса, который ворочается в сердце черного водоворота, неназываемое имя, которое не способен выговорить человеческий язык и не способны услышать человеческие уши ни с целыми, ни с лопнувшими барабанными перепонками.


С тех пор прошло тридцать лет, зачем-то говорю я. Немало воды утекло.

Времени не существует, говорит каменный человек.

Он и вправду ничуть не изменился. Если он и живет, то не стареет.

Так ты готов?

Да. Я сделал нечто ужасное.


Каким-то образом я нашел дорогу домой. Должно быть, это было вскоре после возвращения отца с работы, потому что я застал его в нашей разгромленной гостиной. Он глядел на крупнокалиберный пистолет, который валялся на полу, и на забрызганные кровью и мозгами стены и мебель. Моя сестра лежала ничком на крыльце. Мать свернулась клубочком перед отцом, как будто уснула.

Он безудержно рыдал.

Он так и не заметил, что я раздет, что я вымок и продрог, что мое тело покрыто ожогами от прикосновений каменного человека или крылатых сущностей. От меня несло потом, как бывает при лихорадке. Я попытался что-то сказать, но изо рта вырвался странный затухающий вой. Слепящие огни сверкали и кружились по всему дому, звуки казались странно искаженными, у обращавшихся ко мне людей был нарушен темп речи, их голоса хрипели и дребезжали, как сломанные механизмы. Возможно, по моим щекам текла кровь. Одна из барабанных перепонок лопнула. С тех пор я частично глух на это ухо. Дом кружился, качался, и все казалось бессмысленным. Ноги отчаянно болели от прикосновений звезд, как будто я брел по щиколотку в горящем небе.

Знаете, чем это кончилось? Кто-то завернул меня в одеяло, как маленького ребенка, и налил мне кружку горячего какао.

После того я провел немало времени в известных заведениях — высоких тюрьмах из красного кирпича, где приходится носить пижаму днем и ночью, в окружении безумцев, считающих тебя одним из них, где все время горит яркий свет и нет места темноте, кроме той, что ты бережно втайне взращиваешь внутри себя, несмотря на все старания воркующих и кудахчущих профессионалов, которые осторожно тычут в тебя словами, лекарствами и призывами заглянуть в корень своей проблемы. Они требуют признаний, признаний, признаний, непреклонные, что твой инквизитор, их притворная мягкость терзает не хуже дыбы и тисков.

Признаний.

И все же я выдержал. Я сохранил свои секреты. В конце концов за недостатком улик, или недостатком вины, или недостатком интереса, а может, за недостатком чего-то столь низменного, как финансирование, после множества суровых лекций на тему того, что я совершенно лишен нормальных человеческих чувств, в восемнадцать лет, будучи нищим одиноким сиротой, я был выброшен на берег Реального Мира, чтобы отыскать свой путь.

Остальное — обман. Надувательство. В моем сердце царила тьма, но я ловко скрывал свою тайну. Поначалу приходилось браться за самую грязную работу и водиться с отбросами общества, но мало-помалу я научился изображать из себя человека и вести «нормальную» жизнь. Я зашел так далеко в своем притворстве, что даже умудрился жениться на Маргарите, получившей куда лучшее воспитание, чем я, и стать отцом дочери, которую мы назвали Анастасией, что значит «воскрешение», как в воскрешении надежды.

Но это было лишь частью плана. Другой его частью был переезд из родной Пенсильвании, и хитростью мне удалось внушить домочадцам мысль о необходимости перебраться в Аризону.

Аризона их пугала. В этом нет никаких сомнений. Просторные пустые равнины, безбрежность которых жители восточных штатов попросту не способны постигнуть. Ночью можно проехать сотню миль между заправкой и придорожным кафе и не увидеть абсолютно ничего. Небольшой городок вроде Пейджа, оседлавший вершину холма со своими магазинами и зелеными газонами, казался каплей краски, брызнувшей на совершенно пустой холст по прихоти художника. Всего в десяти милях от города расстилались бесплодные лунные пейзажи. Я взял Маргариту с собой, чтобы посмотреть на Большой каньон при свете звезд, и она была напугана его безбрежностью, в то время как мне хотелось нырнуть в эту пропасть, в которой не было ни верха, ни низа, ни расстояний, а была бесконечность — только руку протяни — и клубящийся черный хаос в самой глубине, имя которого не следует произносить.


Ты пришел ко мне.

Я знал дорогу.

Пробуждение во тьме.

Да. Потому что я сделал нечто ужасное.

Тогда слушай.

И мы оба слушаем. Не важно, что я наполовину глух в реальном мире, потому что этот звук исходит из безбрежной темноты. Мы глядим с вершины далекой столовой горы на пустынный пейзаж, который простирается в черное ничто, и не видим ни единого огонька, ленты шоссе или зарева на горизонте, которые свидетельствовали бы о том, что нога человека ступала на эту планету. Из этой дали и темноты, из-за приземистых круглых холмов, очертания которых угадываются лишь потому, что заслоняют свет звезд, исходит вой, который я определенно слышал раньше и не переставал слышать ни на минуту, звук, который не способно исторгнуть человеческое горло.

Слышишь? — спрашивает мой спутник.

Конечно слышу.

В таких местах, в темноте мы ближе к внешним сферам. Измерения, врата, называй их как хочешь, соприкасаются.

Другие люди это слышат?

Христиане говорят, что это вой обреченной души. Аборигены живут здесь много дольше, и у них есть более древние идеи на сей счет.

Мы стоим в темноте, глядя в невообразимую даль, и на мгновение звезды подергиваются рябью, как будто отражение в зеркальной глади пруда, под поверхностью которого что-то пронеслось.

Спутник берет меня за руку, как в тот первый раз в темноте. Это на удивление человеческий, ласковый жест.

Вой заключает в себе все. Он есть вселенная. Я не слышу ничего другого. Я не могу говорить, не могу слышать, и мы вплетаем свои голоса в непостижимый хор, а сущности окружают нас, и их крылья хлещут меня, словно ветер. Их когти, или пальцы, или что там у них обдирают с меня всю плоть, которую следует отринуть, хватая нас и вознося с вершины горы к звездам и темноте за ними.

Я все еще могу касаться мыслей своего спутника и общаться с ним без помощи речи — или, возможно, с помощью речи снов. Его слова возникают у меня в голове, словно мои собственные.


Я начинаю понимать, что в этом заключается моя трагедия.

Я совершил нечто ужасное, но недостаточно ужасное.

В те годы, что я притворялся, я вовсе не чувствовал себя обреченной душой. Это было чертовски приятно. Маргарита пробудила во мне чувства, о существовании которых я и не подозревал. Мы были счастливы. Когда родилась наша дочь, я радовался. Она научила меня смеяться, чего я не делал очень давно.


Это нужно отринуть.


У меня была жизнь.

И я ее потерял.

Снова.

Я совершил нечто ужасное.


Это не важно. В темноте не существует подобных понятий.


Но что, если я не могу отринуть их полностью? Что, если условие nihil выполнено лишь частично? Что, если в конечном итоге мой грех слишком мелкий и человеческий, банальная смесь трусости, гордыни и отчаяния?


Звезды закружились вокруг нас безбрежным водоворотом, а затем темные пылевые вихри заслонили свет и мы пронзили их, несомые своими похитителями, ибо именно похитителями я считаю тех, кому мы вручили свою судьбу. Вновь внизу пролегла ледяная равнина под черными солнцами, и гигантский каменный идол замаячил впереди. Его каменные челюсти заскрежетали и каменное горло исторгло вой, выпевая имена властителей первозданного хаоса и имя самого хаоса, которое нельзя произносить.


Я совершил нечто ужасное.

Истории, семейной истории свойственно повторяться, грехи отцов ложатся на детей и так далее и тому подобное, но повторяться не в точности и не так, как вы могли бы предвидеть, ибо ужас ситуации заключался лишь в том, что после долгих счастливых лет Маргарита начала отдаляться — не потому, что изменила или решила развестись, и уж точно не потому, что я вышиб ей мозги из крупнокалиберного пистолета или вынудил это сделать. Все намного проще: у нее нашли рак мозга, и после бесконечных судорог, горячечного бреда и госпитализаций, во время одной из которых я в последней раз видел ее подключенной к мониторам и трубкам, как бессмысленный предмет, а не свою любимую, научившую меня, совершенно неожиданно, быть человеком; после того, как я не мог больше набраться смелости, чтобы навестить ее или прошептать ее имя, я снова заглянул в темноту и вспомнил странные видения своей юности, и оказалось, что мой спутник, мой наставник со множеством забавных имен, которые я выдумал для него, мой безымянный друг все еще ждет меня, как будто это было вчера.


Трусость и отчаяние. Как ни прискорбно, я повел себя совершенно по-человечески.


Падая с черного неба к подножию огромного идола, более похожего на бога, чем любые порождения человеческого воображения, я понимаю, что мое единственное преступление состоит в том, что я лжец, утверждавший, будто готов к этому путешествию, хотя на самом деле нет, что я не сумел отринуть свою человечность — или же внезапно обрел ее вновь.

Я зову своего спутника. Я произношу незнакомые слова, словно апостол, лепечущий на чужих языках[1], спрашиваю, друг ли он мне, был ли он мне другом всю мою жизнь. Я говорю ему, что у меня есть имя — Джозеф. Я спрашиваю, как его зовут, и каким-то образом вторгаюсь в его сознание. Передо мной мелькают отрывки его жизни, я узнаю, что он был астрономом, работал в Аризоне около 1910 года, звали его Эзра Уоткинс, и в глубине его души тоже жила незатухающая тайная боль. Он боится, что я могу вскрыть нарыв и вынудить его признать свою боль, прежде чем темнота поглотит его полностью и навсегда.

Он отталкивает меня, словно в панике, кричит, что все это нужно отбросить, забыть, отринуть — он вновь и вновь повторяет эту фразу, словно мантру, — и я чувствую его безмерное беспомощное отчаяние, когда в нем начинает пробуждаться память об отринутой человеческой жизни.

Он начинает вопить, издавать тот самый невероятный, неописуемый вой, но на этот раз я не могу присоединиться к его песни. Из моего рта вылетают одни лишь слова, мой голос слишком тихий, как у маленького мальчика, ломающийся, писклявый.

Наши крылатые носильщики приходят в смятение.

Этот слишком тяжелый. Он не чист.

Они отпускают меня. Я падаю сквозь космос, сгораю в окружении звезд, ослепленный их светом, все дальше от каменного бога, все дальше от черных солнц и водоворота тьмы.

Я зову Эзру Уоткинса. Я пытаюсь нащупать его руку.

Но его рядом нет, и я чувствую, как из моих ушей течет кровь.


Возможно, Анастасия унаследовала приписываемое мне полное отсутствие человеческих чувств, потому что она куда-то пропала, как раз когда ее мать заболела, и я больше ничего о ней не слышал; но я, увы, никудышный лжец, и это мое главное преступление, различные грани которого — гордыню, отчаяние, трусость и самообман — я не смог отринуть.

Я единственный спасся, чтобы рассказать тебе.


Мои глаза не светятся. Это обман зрения. В темноте нет света.

Я жду. Я слишком далеко зашел в темные миры. Я брел босиком среди раскаленных звезд и черных звезд и сжег себя дотла. Я больше не могу ходить по Земле — лишь блуждать в темноте и выть.

Христиане говорят, что это вой обреченной души. Аборигены живут здесь много дольше, и у них есть более древние идеи на сей счет.

Правы и те и другие.


Никто не сможет залечить эти раны одеялом и чашкой горячего какао.

А теперь ты должен рассказать свою историю, раз пришел ко мне.


-----

[1]…словно апостол, лепечущий на чужих языках… — Отсылка к Книге пророка Исаии (28:11): «…лепечущими устами и на чужом языке будут говорить к этому народу».



Выбрать рассказ для чтения

51000 бесплатных электронных книг