Кристофер Голден

Дверь для похищения


Вероятно, вы видели дверь для похищений, может быть, даже стояли рядом с ней, не сознавая грозящей вам опасности. Может быть, вы даже не замечали ее. Вот как это бывает: заходите в лифт, и вот вас уже нет, и нет объяснения, как будто с небольшой дверцей в стенке лифта ничего необычного не случилось. Эта дверца не в тыльной стороне кабины — как, например, в больницах, где большинство лифтов имеют двери с двух противоположных сторон сразу. Дверь для похищений всегда располагается в одной из боковых стенок, что нелогично и даже абсурдно. Эта дверь слишком мала, чтобы через нее мог пройти человек, ее площадь примерно четверть квадратных метра, а ширина около сорока пяти сантиметров. Разумеется, даже если кто-то и захочет пройти через такую дверь, это бессмысленно, не так ли? Единственное, что может быть за этой дверью, — шахта лифта.

И это правда, не так ли?

Разумеется, правда.

Когда я был маленьким, отец прилагал немало усилий, чтобы вырастить меня смелым, но для него «смелость» состояла, главным образом, в том, чтобы не обращать внимания на страх. Мама это не одобряла. Она учила меня доверять своим страхам, исследовать то трепетное, что постигается интуицией. Но даже у мамы были предубеждения. Даже она говорила мне, что мой страх перед дверцей для похищений — глупость и ребячество.


Интересно, что бы она сказала о нем сейчас.

Подозреваю, что она бы просто закричала.


В первый раз я обратил внимание на дверцу для похищений в девять лет, в этом я почти уверен. Это было в 1986 году. Родители взяли меня с собой в Нью-Йорк на парад Мейси по случаю Дня благодарения[1]. Я — единственный ребенок в семье, поэтому меня в детстве очень баловали, и я ценил каждую минуту доставленных мне удовольствий. Вспоминаю те выходные, и множество образов теснится у меня в памяти: люди, стоящие на тротуарах на Таймс-сквер, огромные надувные шары в форме сказочных персонажей висят над головами, марширующие оркестры, платформы на колесах, Санта-Клаус, который машет рукой именно мне, оранжевый платок на маме, румяные от мороза щеки у папы... столько всего. Но яснее всего помню, как второй раз в жизни увидел дверцу для похищений.

Не первый раз, потому что при первом взгляде на нее я испытал лишь любопытство. Но вот второй взгляд вселил в меня ужас на всю жизнь. Мало что может вселить такой ужас в ребенка девяти лет.

Родители всегда винили того коридорного, коренного жителя Нью-Йорка по имени Сирил. В своей красно-черной униформе, жилистый, с седыми усами (ему уже перевалило за шестьдесят), Сирил казался едва ли не частью самого отеля, как если бы вышел прямо из обоев, которыми был оклеен вестибюль, и уходил в них вечером, когда его смена заканчивалась. Вечером Дня благодарения мы вышли поужинать из отеля и потом вернулись — не помню его названия, но теперь это уже не важно, не так ли? Когда мы вернулись после ужина, Сирил стоял с одной из этих тележек на колесиках, нагруженных чьим-то багажом, и мы все вместе ждали лифт. Я заметил дверцу для похищений еще по дороге на ужин, не раньше, хотя с момента вселения мы ездили на этом лифте вверх и вниз раз десять.

Сирил казался мне мудрым. Старым и мудрым, в большей степени частью отеля, чем более молодые сотрудники, работавшие за стойкой регистрации.

— Для чего эта дверца? — спросил я Сирила.

— Скажи еще раз, мальчик. Что ты сказал?

Родители улыбнулись. Так улыбаются мамы и папы, уверенные в развитии своих детей не по годам и в том, что все должны находить их отпрысков очаровательными.

— Маленькая дверца в лифте, сбоку. Куда она ведет?

Сирил не улыбнулся. Важно, чтобы вы это приняли во внимание. Он не улыбнулся, не подмигнул родителям, не пригнулся с хрустом в пораженных артритом суставах, не расправил усы. Он сдвинул брови и взглянул на двери лифта. Над ними менялись обозначения этажей, буквы от L до А.

— Я начал работать в отелях Манхэттена еще студентом, — сказал Сирил. — Тогда еще в лифтах кое-где были лифтеры. Эту дверцу один старик назвал «дверцей для похищений». Сказал, что детей через нее выхватывают прямо во время движения лифта... Иногда и взрослых тоже.

Я уставился на него, затаив дыхание.

— Эй, — сказал папа. — Так нельзя, послушайте. Ему всего девять лет. Дети в этом возрасте легковерны. Скажите, что это выдумка.

Сирил тогда улыбнулся, но его глаза оставались скучными и стеклянистыми, как у куклы, — как будто он хотел что угодно, но только не улыбаться.

— Конечно, это выдумка. Прости, маленький человечек, — сказал он, обращаясь ко мне. — Не хотел тебя напугать. В этих старых отелях много жутких историй — призраки и все такое, — но это всего лишь выдумки. Выдумки.

Теперь он расправил усы и посмотрел в сторону от меня. Я понимал, что он лжет.

— Они когда-нибудь возвращаются? — спросил я.

— Хватит, — сказала мама, но я не понял, обращается она ко мне или к Сирилу.

— Забавно, что ты спросил, — сказал коридорный Сирил, теперь он стоял, опираясь на тележку с багажом и поставив на нее одну ногу, как герой — поборник справедливости в каком-нибудь старом фильме. Он был раскован и уверен в себе, поэтому я знал, что следующие его слова будут правдой. — Примерно месяц назад — тут ни слова лжи — я ждал лифта. Двери открылись, и из лифта выбегает этот мальчик. Маленький, года на два младше тебя. Напуган до полусмерти, хватается за меня и не отпускает. Говорит, убежал. Кто-то схватил его в лифте, но он удрал от них. Да только дело в том, что у нас камеры на каждом этаже, так? Ни одна камера на всех этажах не видела, как этот ребенок входил в лифт. Он просто появился в лифте во время движения, а затем выпрыгнул, когда двери открылись в вестибюле.

Сердце у меня бешено колотилось. Мама запротестовала, папа встал между мною и Сирилом и пригрозил, что за такое можно и работу потерять. Думаю, папа даже схватил его за эти красные лацканы униформы, но мама его оттащила. Сирил сказал, что просто пытался загладить то, что рассказал мне о дверце для похищений, решил, что история об удравшем мальчике все поправит. Папа пробормотал что-то насчет того, что этот коридорный форменный псих. Когда звякнул колокольчик, сообщая о приходе лифта, все мы вздрогнули.

Папа указал на Сирила и сказал:

— Можете поехать на следующем.

Сирил поднял руки, показывая, что сдается и смиряется, но, как только мы с родителями вошли в лифт и двери стали закрываться, я услышал, как старый коридорный закончил свою историю:

— Стали искать родителей этого мальчика, и тут выяснилось, что они исчезли из лифта отеля в Питтсбурге, — сказал Сирил. — Вы только представьте.

Пока мы ехали на свой этаж, я смотрел себе на ботинки. Родители возмущались, решили позвонить администратору и устроить скандал в связи с поведением Сирила, но я едва слышал хоть слово из того, что они говорили. Их гнев обратился на меня, но я продолжал смотреть себе на ботинки. Лифт доехал до десятого этажа, задрожал и со скрипом остановился. Сначала мне показалось, что двери не откроются, что мы попались в ловушку, что висим и ожидаем падения.

Тут что-то скрипнуло над моим левым плечом. Я посмотрел и увидел нечто. Просто мимолетное видение за предплечьем папы, портмоне мамы и сумкой с покупками в папиной руке. Дверцу для похищений.

Можете вообразить, как вылетел я из лифта, когда двери наконец открылись.


Четверть столетия спустя я нахожусь в Лос-Анджелесе вместе с женой и дочкой. Мы не живем здесь. Здесь вообще никто не живет. Тори и я много ездили с тех пор, как девять лет назад родилась Грейси. Отчасти этот дух странствий возник из-за моих рабочих разъездов, но некоторые из поездок были предприняты из-за того, что Тори не могла оставаться и жить в местах, где полностью себя дискредитировала. Алкоголизм и шизофрения — ужасные друзья, но Тори дружила и с тем, и с другим. Она доблестно ведет войну на два фронта и почти каждый день побеждает, но бывают дни, когда все становится так плохо, что и представить себе невозможно.

Или, может быть, вы все-таки можете себе это представить. Тогда я вам сочувствую.

В девять лет Грейси видела и слышала такие вещи, которые никакому ребенку видеть или слышать не следует. Несомненно, в ней боролись такие вихри любви и ненависти, что она даже этого понять не могла, но при этом она милейшее, добрейшее и нежнейшее создание. Других таких вы не встретите.

Сегодня, когда мы ходили за покупками на Променад Третьей улицы в Санта-Монике, Тори стала кричать на женщину, стоявшую на углу и подставившую лицо солнечному свету. Тори была убеждена, что эта женщина — инопланетянка-насекомое, одна из миллионов, наводнивших наш мир, что ее песня управляет нашими умами. Тори думала, что ее долг спасти нас от этой музыки, следить за переменами в нашем поведении и убить нас, если появятся какие-то признаки того, что нами управляют инопланетяне-насекомые. Из милосердия, вы же понимаете.

Врачи Медицинского цента Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе сумели объяснить эту последнюю часть. По счастью, Тори не вышла сразу и не сказала нам с Грейси, что казнить нас — ее запасной план. Может, вы думаете, что такое бывает лишь в фильмах, претендующих на премию «Оскар», и ради вашего же спокойствия я оставлю вас в этом заблуждении. Надеюсь, у вас никогда не будет необходимости сталкиваться с обострением симптомов шизофрении.

Тори поместили в палату 5150 в Медицинском центре Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе, что, в общем, означает, что за ней наблюдают помимо ее воли и что, даже если бы я захотел забрать ее оттуда, я бы не смог. Мне говорят, что подобные эпизоды мимолетны и хорошо поддаются лечению правильным подбором лекарств... но иногда они тянутся месяцами. Может быть, до самой смерти.

К тому времени, когда мы с Грейси удираем из больницы, уже стемнело. У меня так устали глаза, что, кажется, в них полно песка, и хотя Грейси актриса, она без сил. Я это вижу. Напряжение от постоянной необходимости притворяться, что все хорошо, кивать и говорить мне, что мама выздоровеет, — потому что такая уж это девятилетняя девочка, — утомили ее. Я везу нас обратно в «Отель Бомонт» — или просто «Бомонт», если вы здешний — и позволяю парковщику сделать так, чтобы машина исчезла. Мы устало плетемся по вестибюлю, ни с кем не разговариваем, едва смотрим на окружающих. «Бомонт» отреставрирован и выглядит именно так, как выглядел в начале 1940-х годов, в пору расцвета голливудской студийной системы, когда продюсеры и режиссеры встречались у плавательного бассейна, чтобы выпить, когда вдохновенные дебютантки днем нежились на солнце, а вечером в столовой слушали большой оркестр, надеясь, что Фрэнк Синатра или Берт Ланкастер заметят их и сделают кинозвездами.

Мы с Грейси стараемся не поднимать голов.

— Проголодалась, милая?

— Все в порядке, папа. — Она слишком устала даже для того, чтобы нажать кнопку вызова рядом с дверями лифта в стиле ар-деко, поэтому я делаю это за нее.

— Закажем поесть в номер.

Колокольчик в лифте звякает, и мы ждем, пока выйдут две пожилые дамы. Они в таком возрасте, что вполне могут быть парой тех вдохновенных дебютанток, надеявшихся привлечь внимание Берта Ланкастера. Мы с Грейси входим в лифт, шаркая, как будто мы еще старше этих дам, и я слабо улыбаюсь этой мысли. Кулаком нажимаю кнопку седьмого этажа, и двери, сдвигаясь, закрываются.

Повесив голову, я чувствую движение лифта. Он подергивается и грохочет, как будто это действительная реликвия тех времен, а не просто оформлен в стиле «ретро». Я думаю о Тори. Мысленным взором я вижу в ее лице безумную уверенность, что мир наводнен тайными силами, что она может как-то спасти нас, убив нас. На глаза выступают слезы, но я не могу позволить себе расплакаться. По крайней мере, сейчас. Я нужен Грейси. Милая Грейси, которая внешне так похожа на мать.

— Что говоришь, детка? — переспрашиваю я. — Закажем в номер?

Ничего. Затем приглушенное хлюпанье носом, которое, как я понимаю, означает, что моя дочь — в которой я души не чаю — наконец плачет, подавленная ужасом того, во что превратилась ее мать.

— Ну же, Грейси, это... — говорю я, поворачиваясь к ней.

Как раз вовремя, чтобы заметить длинные тонкие руки. Грязные кисти. Пальцы в пятнах. Как раз вовремя, чтобы увидеть, как они утаскивают мою девочку в дверцу для похищений. Удар сердца — и она исчезла. Я кричу, я бросаюсь к дверце, пытаюсь ухватиться за ее край, но слишком поздно, и дверца почти беззвучно захлопывается. Она должна была бы захлопнуться с сотрясающим землю грохотом, но щелчок очень тих.

Я кричу имя дочери, но лишь дважды. Всю жизнь я опасался этой дверцы для похищений. Я держался от нее подальше, я был бдителен. Она ждала, застала меня врасплох и теперь...

Я колочу в нее, пытаюсь вставить пальцы между ее половинок. Металл странно холоден и вибрирует совершенно независимо от грохота лифта. Слезы струятся у меня по лицу, челюсти сжаты, я чувствую, что дико рычу, и знаю, что это правильно. Теперь я дикарь. Моя Грейси, моя девочка... ее забрали, и единственная часть, оставшаяся во мне теперь, — животная часть. Самая древняя. Вот что значит быть родителем, любить своего ребенка. Это древнее и звериное, и я царапаю края дверцы ногтями, ломаю ноготь, и кровь капает, но мне удается зацепиться ногтями левой руки за край половинки дверцы, и я пытаюсь открыть ее, и появляется надежда, и мои слезы теперь — это слезы ярости и решимости.

Лифт замедляет движение. Звякает колокольчик. Я слышу, как настоящие двери, двери большого размера, скользя, начинают раздвигаться. Я поворачиваюсь, думая: «Помогите, они забрали Грейси». Мои пальцы соскальзывают с края дверцы.

В лифт входит парень лет тридцати, все его мышцы не помещаются в шелковую футболку. Он полсекунды смотрит на меня, возможно, думает, не следует ли подождать следующего лифта. Может быть, он видит мои слезы и согбенную позу, может быть, видит во мне животное, но это Л.А., так что, конечно, он видал вещи и более странные, чем я.

— Помогите, — говорю я и снова поворачиваюсь к дверце для похищений.

Но ее нет. С остановкой лифта она исчезла.

— Нет, — тихо говорю я. Так тихо, как щелкнула эта ужасная дверца. Я повторяю это снова, на этот раз громче, и провожу пальцами по стенке лифта, по гладкости, за которой скрылась Грейси. Я готов закричать, но слышу, как эта гора мускулов прочищает горло. Я резко поворачиваю голову, чтобы посмотреть на него.

Он осторожен, подозрителен, не напуган. Один кулак сжат. Лоб собран в морщины, мне кажется, он хочет помочь и готов к неприятностям. Может быть, эти мускулы не только для красоты.

— Ты в порядке, брат? — говорит он.

Я не могу ничего сказать. Не могу даже отвести от него глаз. Так мы стоим, запертые в мгновении напряженной возможности, пока в лифте не звякает звонок. Двери открываются, и он, бросив назад единственный взгляд и покачав головой, выходит. Мне кажется, он бормочет что-то вроде «гребаный город», но уверенности в этом у меня нет.

И вот он ушел, а я остался один в лифте.

Один. О господи, Грейси. Горячие слезы бегут по щекам, я становлюсь в угол лифта, глядя на гладкое место на его боковой стенке, и издаю протяжный вой. Жду, когда снова появится дверца для похищений. Я мог бы вызвать полицию, но что я могу сказать такого, во что кто-нибудь поверит?! Меня поместят по соседству с Тори в Медицинском центре Калифорнийского университета, двое из одной семьи, особый случай сегодня в палате 5150.

И вот я еду на лифте и жду. Я езжу на нем всю ночь.


Я слышу бормотание женщины прежде, чем чувствую ее прикосновение. Мои веки трепещут, и я вижу: она стоит передо мной, одна рука на чемодане на колесиках. Темнокожая и красивая, такая опрятная в форме стюардессы, она смотрит на меня с нескрываемой подлинной озабоченностью, с настоящим человеколюбием, которого так не хватает в нашей повседневной жизни, что, столкнувшись с ним лицом к лицу, испытываешь просто потрясение.

— Нормально себя чувствуете?

Я киваю, стараясь стоять прямо. Я прислонился к стенке в углу лифта и более или менее спал, стоя. Теперь я пытаюсь убрать кристаллики соли из глаз и удержать рыдание, рвущееся из груди. Я едва не сказал ей правду, что непременно привело бы к вмешательству полиции, и меня бы выволокли из лифта, но я не могу это так оставить. Не могу. Поэтому стараюсь удержать непролитые слезы.

— Долгая выдалась ночь, — наконец говорю я, сознавая, как ужасно должен выглядеть, как измотан и неряшлив, подобно какому-нибудь пьянчуге-завсегдатаю бара, который ввалился не в тот отель.

— У всех у нас такие бывают, — мягко говорит она, стараясь ободрить меня улыбкой. Но от ее доброты мне хочется плакать.

Я хочу узнать, сколько времени, но понимаю, что и так привлек к себе много внимания. Вероятно, еще рано, и стюардесса собирается ехать в аэропорт к раннему рейсу. Лифт скользит вниз, не останавливаясь на других этажах, и когда доходит до первого, колокольчик звякает. Стюардесса бросает на меня последний ободряющий взгляд и выходит, и мне мучительно не хватает этой женщины, давшей мне мгновение утешения. Мне хочется закричать ей вслед. Хочется, чтобы мне кто-нибудь помог. Пожалуйста, Господи, просто помоги мне вернуть мою детку.

Двери лифта закрываются. Что-то в нем тикает, он ожидает следующего вызова. Так проходит минута или около того, потом лифт едет вверх. Кто-то еще не спит, помимо стюардессы, кто-то еще собирается в город в предрассветные часы, и я думаю о Тори в больнице и знаю — я знаю, один я не смогу вернуть Грейси.

По мере подъема лифта зажигаются номера этажей. Дрожа, я выдыхаю и снова прислоняюсь к стенке, и тут краем глаза замечаю дверцу для похищений. Поворачиваясь к ней, я достаю из кармана ключи. Лифт поднимается, мимо проплывают двери этажей, и я знаю, что, когда он дойдет до этажа, с которого его вызвали, эта дверца снова может исчезнуть, поэтому я вставляю ключ от машины в щель между створками дверцы и с усилием поворачиваю его. Сейчас мне не важно, что будет с ключом или с машиной. Мне удается просунуть пальцы в щель, металлические края дверец сдирают кожу, выступает кровь, но через секунду дверцы поддаются. Нет ни щелчка, ни треска, ни скрежета металла, просто дверцы поддаются, как будто сами этого захотели.

Лифт замедляет движение. Я смотрю в пространство, зияющее за дверцей для похищений, в невозможное пространство. Там, где должна быть шахта лифта, находится узкий коридор, он одновременно и есть, и его нет. Он двигается вместе с лифтом, и это сбивает с толку, потому что я чувствую, что двигаюсь, но из-за того, что видно за этими дверцами, получается, что я не двигаюсь вовсе. Тени в этом невозможном пространстве жидкие, подвижные и в то же время твердые, так что все это кажется сонным туманом, в котором расплываются контуры вещей, но я чувствую, что это реально и что Грейси там, моя Грейси, и что если лифт остановится...

Я успеваю вдохнуть прежде, чем броситься в этот проем. В ссадинах пальцев пульсирует боль, они вытянуты и расставлены в тот момент, когда я падаю на пол по другую сторону от дверцы. Локоть хрустит при ударе об пол, и руку пронзает вполне реальная боль, но окружающее остается по-прежнему расплывчатым. Реальным и нереальным. Колокольчик лифта звякает так громко, как будто находится у самого моего уха. Смотрю на дверцу для похищений и вижу, что она закрылась. Металл у щели между створками испачкан кровью.

Надо бы закричать. Я встаю, и мир подо мною наклоняется, и надо бы закричать, потому что ничего подобного не может быть, по крайней мере при том устройстве вселенной, в которое меня научили верить. Надо бы свернуться клубком и кричать в ужасе, но я представляю себе это и чувствую боль в сердце, я стряхиваю с себя ужас, потому что я здесь не как ребенок, попавший в ловушку в ночном кошмаре, я здесь как отец, и моя задача освободить Грейси.

— Грейси, — говорю я. Ее имя для меня — молитва, мантра, боевой клич.

Мир состоит из узких коридоров и странно наклоненных дверей. Затененные смещающиеся коридоры заполняет запах жарящегося мяса, и у меня текут слюни. В желудке что-то происходит. Последний раз я ел полтора дня назад, и туман в тесных коридорах — это дым от печей в этом лабиринте.

Я едва не спотыкаюсь о человека в разорванном и покрытом пятнами костюме в тонкую полосочку. Он небрит, худ, и я думаю о тысячах бездомных, к которым в жизни относился как к призракам. Некоторым из них я давал деньги, одного или двух накормил, но мне прощены все те случаи, когда я безучастно проходил мимо них, не останавливаясь. Этот вздрагивает от прикосновения моей ноги, и я обхожу его.

— Простите, — бормочу я, потому что не могу о нем позаботиться. Грейси где-то здесь.

Тут я понимаю, что надо было его спросить о ней, но вижу следующего. Это женщина в джинсах и в заляпанной кровью толстовке, она сжалась в нише. За ней на боку лежит грязный голый мужчина, чья нечистая борода кажется слишком большой для его иссохшего тела. Хриплое дыхание вырывается из его груди, и проходит полсекунды, пока до меня доходит, что он плачет.

— Возвращайтесь, — говорит женщина в нише. Ее глаза полны той же нежной человечности, которую я видел в глазах стюардессы в том мире, из которого пришел. По крайней мере, такими они представляются, но через секунду я вижу ужас в ее взгляде. Ужас и отчаяние. Может быть, только для этого и существует человечность.

— Возвращайтесь, — повторяет она. — Просто уходите.

— Кого бы вы ни искали, — говорит мужчина в костюме в полосочку позади меня, — этот человек не стоит того. Уходите сейчас же. Цена слишком высока.

Я не свожу глаз с женщины в нише. Смотрю на кровь на ее толстовке и на кричащее горе в глазах.

— Это моя дочка, — говорю я.

Она только с досадой смотрит и поворачивается спиной ко мне, плечи трясутся, она охватывает себя руками. Голый мужчина на полу начинает выть, она с силой бьет его ногой в бок и кричит, чтобы он замолчал. Костюм в мелкую полосочку кричит, чтобы я уходил, но я пробегаю мимо них... в сгущающихся сумерках пробегаю извилистыми тесными коридорами мимо десятка пугал, в которые превратились люди. Нахожу спиральную лестницу, и, пока спускаюсь по ней, приходится пригнуть голову.

Останавливаюсь и на фоне стука собственного сердца слышу шепот детей и едва могу дышать, меня удушает собственная надежда. Продолжаю спускаться по винтовой лестнице. Вкусно пахнет жареным мясом, мне приходится прижать одну руку к бурчащему желудку, как будто мой голод — это растущее там дитя.

Лестница заканчивается в дымном помещении, пол которого состоит из стеклянных панелей, разделенных металлическими переборками, но, едва сделав первый шаг, я спотыкаюсь о стекло и падаю вперед на руки и колени. Пальцы погружаются в мягкое, теплое. Это податливая мембрана, которую я принял за стекло. Это соты из странных окон, и я смотрю через эту липкую слизь и вижу, что каждая из панелей — потолок небольшого загона и внутри каждого такого загона находится ребенок. А под этими сотами с похищенными детьми находится другое помещение, где у печей с широкими устьями двигаются ужасные худощавые фигуры, и, когда дверцы печей открыты, их пламя освещает тюремные соты ярко-красным. От дыма этих печей у меня текут слюни. Никакие запахи не вызывали у меня прежде такого слюнотечения, и я плачу от голода и отвращения при виде того, что помещают в эти печи. Чувствую позывы к рвоте, но нет времени вырвать. Я пробираюсь на четвереньках по желатиновой крыше сотовой тюрьмы, опираясь на прочные переборки между тем, что прежде принимал за панели, чтобы не погрузиться в них полностью, и я шепчу ее имя.

— Грейси. Грейси, пожалуйста. Грейси, ты меня слышишь? — шепотом повторяю я снова и снова.

Я не слышу ее ответа. Смотрю вниз через полупрозрачные панели, через потолки этих сот, осматриваю загон за загоном и вот наконец вижу ее лицо. Она смотрит на меня. Она говорит, но я не слышу голоса. Она плачет, и ее прекрасное лицо, прекрасное лицо моей девочки искажается ужасом, но это точно она.

Я погружаю руки в панель над ее сотой и вытаскиваю ее оттуда прежде, чем успеваю спросить себя, возможно ли это. Я знаю, что это должно быть возможно, и это действительно возможно. Грейси покрыта липкой слизистой мембраной, от которой воняет, но теперь она в моих руках. Я заглушаю ее плач, прижав к груди. Я пытаюсь утихомирить ее, но она отворачивается, и ее выворачивает всем тем, что было у нее в желудке, и в ее рвоте я вижу часть этой ужасной соты, и меня самого едва не рвет.

Запах готовящегося мяса душит меня, но я обхватываю Грейси и бросаюсь вверх по спиральной лестнице и далее по коридору. Ко мне тянутся руки этих жалких пу́гал, которые советовали мне вернуться, говорили сдаться, и теперь я их ненавижу. Презираю их за то, что они советовали мне такое. Но они все равно тянутся ко мне, как бы желая остановить меня, и я отталкиваю в сторону грязного, глумливо ухмыляющегося мужчину. Другие поворачиваются ко мне спинами, всхлипывают, как если бы я совершил какое-то зверство, и поэтому теперь они не могут смотреть на меня. Женщина в нише видит, что я приближаюсь, и горестно качает головой, но мужчина с нечистой бородой поднимает голову и выползает в узкий коридор.

— Стой! — визжит он. — Ты не понимаешь, что делаешь!

Но я точно знаю, что делаю. Я прижимаю к себе Грейси, чувствую ее тепло, никогда в жизни ни в чем я не был так уверен, как в этом.

— Папа, — говорит она. — Папа, я хочу проснуться.

Моя девочка думает, что это ей снится. Никогда не скажу ей, что все это время она не спала.

Мужчина в костюме в тонкую полосочку не двигается, когда я обхожу его, и в следующее же мгновение я у цели. Я допускал, что дверца для похищений могла исчезнуть, но она на месте, ее твердость определенна и неопределенна, сами стены почти переливаются от неопределенности собственной невозможной природы. Прижимая к себе Грейси, я прикасаюсь к дверце. Когда дочку забрали, дверцы были теплые и металл вибрировал. Но сейчас они холодны и вибрации нет.

Лифт. Он не двигается. Я уверен, что это так. Если только подождать...

— Папа, пожалуйста, — говорит Грейси, она смотрит на меня и кашляет, и я стираю последние остатки вонючей слизи с ее губ, и знаю, что уношу ее отсюда. Я несу ее домой.

Я жду, положив ладонь на дверцу для похищений. Я не надеюсь. Я точно знаю.

Слышится шарканье и шепот. Взглянув через плечо, вижу их, эти пу́гала в человеческом облике. Мужчина в костюме в тонкую полосочку, грязный голый человек с бородой, женщина из ниши и десятки других. Грейси замечает их и снова начинает плакать, но я могу лишь крепче прижать ее к себе одной рукой, тогда как другую я держу на холодном неподвижном металле дверцы для похищений. Хочу закричать на них, на эти бедные скорлупки, крикнуть, чтобы отошли, но они и так не подходят ближе. Только смотрят, ничего не предпринимают. Смотрят на нас с жалостью.

Чувствую, что металл дверцы для похищений начинает вибрировать и теплеть, и из меня рвется победный крик. К черту их жалость.

Рукой, прижатой к металлу, я чувствую дрожь металла, это свидетельство движения лифта. Пытаюсь забраться ободранными пальцами в щель между дверцами, открыть их на себя. Не сомневаюсь, что слышу...

— Голоса, — говорит Грейси. — Ты слышишь?

— Слышу. — Да, я слышу голоса по другую сторону дверцы для похищений.

Гудение стихает, металл становится холоднее, и я чувствую, как надежда во мне умирает; нет сомнения, что мне предстоит умереть. Но так продолжается недолго, гудение возобновляется, металл теплеет, и лифт по другую сторону от дверцы для похищений снова движется, но на этот раз в нем не слышно голосов.

Я открываю дверцу от себя с такой легкостью, что начинаю скулить от облегчения, и слезы катятся у меня по щекам. Наш мир на месте, он — по другую сторону от дверцы. Лампы в лифте на мгновение меркнут, слышу играющую в нем тихую музыку. И я думаю, это тот же самый лифт или другой по другую сторону от границы миров? Но я знаю, что это не имеет значения. Никакого. Лифт пуст, но движется, меняются номера над дверью, позвякивает колокольчик, и я не знаю, как долго дверца будет открыта, поэтому я проталкиваю в нее Грейси, проталкиваю от себя. Она цепляется за мою куртку, но я отрываю ее руки и пропихиваю ее через открытую дверцу. Она с глухим стуком падает на пол лифта, и это самый желанный звук, который я слышал в жизни. Она оборачивается, такая смелая теперь, и говорит мне:

— Давай, папа. Давай. Быстрей.

Но я не могу.

Барьера нет. Дверца остается открытой. Грейси стоит, широко раскрыв глаза, зовет меня, просит последовать за ней, но она слишком напугана, чтобы вновь подойти к дверце для похищений.

Я просто не могу. Мое тело не последует за ней. Я вою. Я в ярости. Я поднимаю руки, но не могу заставить их двинуться к проему, не могу заставить их пройти через него. Слышу шарканье пу́гал вокруг себя, этих потерянных людей, которые советовали мне вернуться, которые говорили, что я не знаю, что делаю. Теперь они молчат, только смотрят на меня, они — части теней в этом пространстве.

Звякает колокольчик, лифт замедляет движение, вот-вот откроются двери.

Я выкрикиваю имя дочки. Грейси плачет, дверца для похищений захлопывается, и только теперь я обретаю власть над своими руками. Я колочу по дверце. Пытаюсь просунуть пальцы в щель между дверцами, снова течет кровь, и я лишь слышу, как дочка зовет меня.

Прикладываю ладонь к металлу. Он холоден и не вибрирует.

Оборачиваюсь к пу́галам. Они начали отступать, некоторые что-то бормочут и покачивают головами. Я хватаю мужчину в костюме в мелкую полосочку за лацканы, ударяю его о стену с такой силой, что его голова отскакивает от нее, но он может лишь вскрикнуть и затем сползти по стене на пол, а я не могу его удержать. Я выпускаю его лацканы, и он сворачивается в комок скорби у моих ног.

Женщина из ниши не отошла от меня.

— Пожалуйста, — шепчу я ей.

— Вы взяли одного из их числа, — говорит она.

— Нет, я... я лишь вернул свою дочь.

— Они воспринимают это иначе. Вы взяли одну из их числа, и теперь они не выпустят вас, пока не дадите им тринадцать взамен.

Я смотрю на нее, не находя слов. Слова, как ни странно, повторяются эхом у меня в голове, в них нет смысла. Это так же невозможно, как этот мир за дверцей.

— Дать им? — говорю я наконец. — Как, черт возьми, я могу дать им тринадцать детей?

Выражение ее лица резко меняется, губы дрожат. Она поднимает руку, чтобы утереть слезы.

— Разве не видите? Для того и дверца.

И тут я понимаю. Она плачет не обо мне.

Ошеломленный, я осматриваю из конца в конец движущийся узкий коридор, смотрю на скорлупки населяющих его людей, и я понимаю. Они плачут не обо мне, не о Грейси, даже не о детях, которых я видел внизу. Они плачут о самих себе, потому что все они сделали именно то, что только что сделал я, и теперь они здесь в ловушке.

Дать им тринадцать взамен.

Немытые и оборванные отцы и матери, разбросанные по коридору, — теперь сами похитители. Они — чудовища, похищающие чужих детей, они должны отдать тринадцать, чтобы заплатить за одного своего.

Или они безнадежны, неспособны заставить себя сделать это, похитить чужого ребенка, и они знают, что вследствие этого они в ловушке в этом аду навечно.

Я выкрикиваю имя дочери.

И думаю, что будет дальше.


-----

[1] Красочное шествие по Манхэттену, организуемое нью-йоркским универмагом «Мейси». Проводится ежегодно с 1927 г. В параде участвуют ученики школ города и страны, школьные, пожарные и полицейские духовые оркестры, но главная достопримечательность – огромные надувные игрушки, герои сказок, мультфильмов и телепередач; их на тросах проносят по Бродвею от Центрального парка до главного входа универмага, причем новыми персонажами коллекция пополняется чуть ли не каждый год.



Выбрать рассказ для чтения

51000 бесплатных электронных книг