Нина Аллан

Четыре абстрактные картины


Жизнь на холсте: работа Ребекки Хэтауэй, музей Бертона и Художественная галерея, Байдфорд, август 2016 года.


Ребекка Хэтауэй умерла в феврале 2015 года от осложнений, последовавших за поставленным четырьмя годами ранее диагнозом «болезнь Альцгеймера в ранней стадии». Ей было сорок девять лет. На протяжении своей творческой жизни Хэтауэй работала с разными материалами, в том числе с керамикой и тканями, постоянно возвращаясь к живописи маслом. Свои живописные работы она сравнивала с ведением дневника. Десять работ, выполненных маслом по холсту, представленные на настоящей выставке, созданы в разные периоды ее творчества. Самая ранняя из них — дипломная работа в коллежде Ридинга 1984 года, самые поздние — две до сих пор не выставлявшиеся картины из ее студии в Хартленде из цикла, над которым она работала перед смертью. Выставленные работы дают уникальную возможность заглянуть во внутренний мир художницы, чья бурная личная жизнь часто отражалась в ее произведениях.


Вы спрашиваете меня, как мы познакомились и что она была за человек. Это долгая история.


1. «Рухлядь», 1984 год, 122×91,5 сантиметра, холст, масло. На дипломной выставке Хэтауэй было представлено восемь холстов одного и того же размера, и на каждом в гиперреалистическом стиле были выписаны обыкновенные в домашнем хозяйстве предметы, которые заполняли холст целиком, не оставляя свободного места. Представленный здесь холст, номер 6 из оригинальной серии, представляет собой несколько предметов из того, что Хэтауэй называла «ящиком с хламом» из туалетного столика в ее однокомнатной квартире на Лимингтон-роуд: тубусы губной помады, маникюрные ножницы, непарные серьги, а также ластик. Все предметы изображены чуть больше чем в натуральную величину, их цвета ярче естественных, что напоминает поп-арт 1960-х годов, хотя сама Хэтауэй всегда отрицала влияние этого направления на свое творчество. Свою дипломную выставку она называла серией «дистиллированных наблюдений», дневником визуальных впечатлений того года, когда они были написаны.


Вскоре после нашей первой встречи Бек рассказала мне странную историю. Это было в 1980 году, тогда мы обе изучали историю искусств в университете Ридинга. Мы обменивались детскими воспоминаниями, как обычно и бывает после знакомства, и я рассказала Бек, как приставила лестницу к окошку ванной, чтобы подглядывать за моим братом Робином, пока он лежал в ванне. Мне было тогда четырнадцать лет, а Робби двенадцать.

— Тебе не кажется это странным? — спросила я. — То вы бегаете голышом по саду позади дома, а то ведете себя как незнакомые люди. По-моему, это странно.

Узнав, что я подглядывала, Робби разозлился и едва не заплакал. Я сказала ему, что он стал пленником социального конструкта.

— Отвали, — сказал он.

— Это инстинкт, — сказала Бек. — Он подсказывает, что с определенного момента больше нельзя вместе принимать ванну, и дело кончается тем, что ты трахаешь собственного брата.

Я захохотала, и мы обе так зашлись смехом, что, скрючившись, касались лбами ковра. Я втайне думала, что мне нравится брат Бек, Бен, а не Робби. У Бена были тонкие, как тростник, предплечья и длинные ресницы. Бен был на три года старше нас с Бек, и у него уже была невеста, девочка по имени Роуз, изучавшая в Оксфорде философию, политику и экономику.

— Тебе это покажется странным, — продолжала Бек, — но в десять лет мама усадила меня и сказала, что женщины в нашей семье — отчасти пауки.

— Что? — Я украдкой взглянула на нее, пытаясь понять, серьезно она или хохмит. Она закрыла глаза и прислонилась запрокинутой головой к кровати. У Бек были такие же длинные ресницы, как и у ее брата, но у Бена темно-коричневые, а у Бек цвета лесного ореха, при определенном освещении они казались почти бесцветными. Цвета топаза, сказала Бек, такие же, как у ее матери.

— Знаю, ты думаешь, я шучу, но это правда, — добавила она. — Мама сказала, что у меня начнутся месячные, как и у всех остальных, только у меня каждый раз будет дольше и болезненней, потому что выстилка матки содержит шелк и человеческому телу трудно от нее избавиться. Мама сказала, что скоро я к этому привыкну. Я спросила, что еще будет, а она сказала, что, наверно, ничего, потому что паучьи гены за долгие века разбавились человеческими, и я, скорее всего, проживу жизнь, даже не замечая, что они во мне есть.

Она помолчала, и это выглядело так, будто она дает мне возможность вклиниться, задать вопрос, даже рассердиться, но я не придумала, что бы сказать. Я понимала, что все это не всерьез — может ли быть иначе? — и ожидала, что Бек снова повалится от смеха лицом в ковер, пихнет меня коленом в бок и скажет, что на этот раз она меня надула как следует, как никогда, но она ничего такого не делала, а только, прислонившись головой к кровати, молчала и ждала. Мне стало жутковато.

— Этого, однако же, не может быть, — сказала я в конце концов. — Зачем твоей маме говорить тебе такое?

Бек перестала смеяться, издала нечто вроде «ха» и презрительно фыркнула.

— Ты мою маму не знаешь, — сказала она. — Вероятно, так на свой лад она хотела объяснить мне, чего ждать от половозрелости.

В комнате было почти темно — горела только тонкая лампа дневного света над раковиной, все остальные мы выключили — но, повернувшись к Бек, я заметила слезу, блестевшую у нее на щеке. Я проследила, как слеза скатилась по щеке и капнула ей на колени.

— В прошлом году у меня месячные совсем прекратились, — сказала я. — Врачи не понимают, что со мной неладно. Думают, это просто стресс — экзамены, начало учебы в колледже и все такое. По-моему, это оттого, что я с отклонениями.

— Ничего не с отклонениями.

Я наклонилась вбок и обняла ее. Она прижалась лицом к моему плечу и заплакала. Я чувствовала, как слезы пропитывают мне футболку, и не понимала, отчего она плачет, — оттого ли, что у нее странная мама, что у меня месячные прекратились или отчего-то еще, скрытого между контурами других вещей, но это не казалось важным. Важно же было то, что она может поплакать и есть я, есть кому ее обнять. Я испытывала тайный восторг, не так уж сильно отличавшийся от того, что чувствовала, стоя на приставной лестнице и глядя через запотевшее стекло ванной на изменившееся тело Робби.

Через некоторое время Бек улеглась на пол, положила голову мне на колени и мы продолжали разговор с того места, где прервались. Говорили о тех, кого больше всех терпеть не могли в школе, о том, что будем делать по окончании университета. Проболтали до двух часов ночи. Мы все еще были неразлучны, хотя прошло уже три недели семестра. Я боялась. Боялась того, что все нам испортит. Испортить могли мои отношения с Беном, потому что, думала я, это значит, что я буду все время думать о нем и какая это будет тоска, когда исчезнет новизна.

Я испытала облегчение, узнав, что у Бена уже есть подружка, что у нас с ним никогда ничего не будет.


Все это время я знала, что мама Бек — фотограф Дженни Хэтауэй. Прежде всего именно благодаря Дженни я подружилась с Бек, и если честно, то у меня появилась безумная идея написать о ней дипломную работу — хотя на самом деле мы познакомились с Дженни только на свадьбе Бена на следующее лето. Дженни мне показалась нервной, она как будто постоянно искала способ удрать, как будто свадьба, гости, события того дня — всего этого для нее многовато. Маленькая, худая как привидение, волосы прямее и бледнее, чем у Бек. Постоянно поглядывала вокруг, искала сюжеты для снимков.

Было в ней что-то такое, от чего я чувствовала себя не в своей тарелке. Может быть, дело в том, что она очень отличалась от моей мамы, которая работала в банке и в последнюю пятницу каждого месяца ходила с подругами в винный бар «У Йейтса». Домой обычно приходила пьяная. Мне больше нравился отец Бек, Адам. Он казался более спокойным и похожим на Бена.

Только начав работать над диссертацией, я обнаружила, что Дженни Хэтауэй сделала серию фотографий биолога Терезии Солк, умершей от редкой и совершенно истощившей ее болезни, которой она заболела во время долгих полевых исследований в бассейне Амазонки. По некоторым сообщениям, она заболела от укуса паука, хотя скорее ее иммунная система еще раньше была расшатана повторявшимися приступами лихорадки и не могла сопротивляться болезни.

Я не смогла понять, с чего все началось. Семья Солк, по-видимому, купила участок земли. Домашние твердо решили не давать ей снимать, фотографии рассматривались как покушение на неприкосновенность их частной жизни.

Дженни Хэтауэй снимала довольно странные вещи, один газетный обозреватель даже назвал ее британской Дианой Арбус[1], но у меня сложилось впечатление, что смерть Солк подействовала на нее сильнее, чем Дженни пыталась это представить, она приняла ее очень близко к сердцу.

Это могло бы объяснить, почему она скармливала Бек всю эту чепуху о пауках. Ребенок Терезии Солк умер у нее в матке, это я знаю. Врачам пришлось делать кесарево сечение, Солк была слишком слаба, чтобы родить самостоятельно.

Дженни, по-видимому, сфотографировала этого мертвого ребенка. Невозможно увидеть эту фотографию и не пережить потрясения, особенно если у вас маленькие дети. Возможно, Дженни страдала от какой-то редкой формы комплекса вины за то, что осталась жива.


2. «Колюшки», 1988 год, 61×91,5 сантиметра. Холст, масло. Этот холст, впервые представленный на первой крупной выставке Хэтауэй в Лондоне, написан в том же стиле, что и работы ее дипломной выставки, хотя цветовая палитра более приглушенная и есть указания на менее строгий и более живописный стиль, характерный для ее работ следующего десятилетия. При ближайшем рассмотрении можно видеть, что «колюшки», образующие плотную стайку и занимающие целиком весь холст, суть на самом деле йельские ключи, более двух сотен йельских ключей, специально собранных Хэтауэй с тем, чтобы написать их. Во время интервью ее спросили о значении колюшек, и Хэтауэй заговорила о значении ключей как символов секретности и ограничения свободы передвижения.


Осенью на втором курсе Бек ушла с отделения Истории искусств и перевелась в колледж в Ридинге. Она хотела стать художником, настаивала она, а не профессором. Мы по этому поводу серьезно поссорились, и некоторое время после этого Бек со мной не разговаривала. Через несколько лет она сказала мне, что причина, по которой она разрывала связи, состояла в том, что она боялась потерять меня, что даже тогда представлялось довольно нелепым, какой-то агонией.

Она жила в безобразной однокомнатной квартирке неподалеку от Лондон-роуд и проводила большую часть времени с аспиранткой Эйприл[2] Лессор, которая делала коллажи из полосок довоенных тканей и старых автобусных билетов. Я отказывалась называть Эйприл художником, хотя коллажи из текстиля сейчас в моде, и, мне кажется, можно сказать, что в своем творчестве она опережала время. Как бы то ни было, смотреть на нее мне было противно. Я даже возненавидела месяц, название которого ей дали в качестве имени.

Думаю, Бек и Эйприл были любовницами, хотя я никогда об этом не спрашивала. К тому времени, когда мы снова стали разговаривать с Бек, Эйприл уже ушла в историю.


Через неделю после похорон Бек мне позвонил Бен и спросил, не помогу ли я ему убраться у нее. Сначала я не поняла, кто говорит, то есть голос был знакомый, но никак не могла сообразить, кому он принадлежит. До тех пор мы с Беном никогда по телефону не говорили, ни разу.

Он вошел в мою жизнь более чем на тридцать лет, и все же, если суммировать все то время, которое мы провели друг с другом, едва ли наберется два выходных дня, даже меньше.

— Ты вовсе не должна соглашаться, Изабель, — сказал Бен. — Но если чувствуешь, что выдержишь, я буду тебе признателен. Я не был там, понимаешь, с прошлой зимы. Стало слишком тяжело.

Я испытала прилив самодовольной благодарности: выходило, что дело было не только во мне.

— Зачем она хочет себя там похоронить? — сказала жена Бена, Роуз, когда Бек объявила, что уезжает из Лондона, будет снимать коттедж на побережье в северном Девоне. Неплохой вопрос, хотя ответ казался более очевидным, чем я допускала в то время. По моему опыту, с людьми после разрыва происходит одно из двух: либо трахаются до самозабвения, либо запираются в глуши, делая вид, что нашли себя.

Выйдя на платформу железнодорожной станции Эксетер — Сент-Дэвидс, я не могла избавиться от мысли, что последний раз ехала к Бек года четыре назад, или, по крайней мере, так я себе говорила, хотя на самом деле ближе к семи. Я нашла Хартленд на карте, он не показался мне таким уж изолированным. В стране такого размера, как Англия, нет места, которое было бы сильно удалено от любого другого места, по крайней мере все так думают, отчего кажется тем более невероятным, что дорога в Хартленд занимает пять часов: сначала на скоростном поезде до Эксетера, затем на местном до Барнстейпл и потом на автобусе вдоль побережья до Хартленда. Последний отрезок пути, казалось, не закончится никогда. Барнстейпл странное место — наполовину исторический порт, наполовину промышленная зона, и от этого пейзаж кажется только более странным. Я и не подозревала о существовании пустынного шоссе, тянувшегося по плоскому кочковатому побережью, мимо фермерских домов, ветровых электрогенераторов и изредка попадавшихся развалин сараев.

Наконец показалась и сама деревня, это одно из тех мест, которые вы посещали во время каникул в школьные годы: остановка автобуса, круглосуточно работающий магазин, кафе с полосатым навесом, церковь и лавчонка, где туристы покупают подарки и сувениры. В кафе теперь есть машина, готовящая капучино, от этого вы одновременно испытываете и грусть, и облегчение.

Выйдя из автобуса, я почувствовала разлуку с Лондоном так, будто от почти зажившей раны оторвали грязный кусок пластыря и выкинули.

Коттедж, в котором жила Бек, стоял в дальнем конце грязного переулка. Внутри все производило впечатление сознательной реконструкции типичного интерьера 1960-х годов, включая виниловые обои и гарнитур из трех дутых кресел оранжевого цвета. Дровяная печь, чудовищная плита фирмы «Рейберн», дававшая также горячую воду.

— Владельцы сказали, что можно все переделать здесь по своему вкусу, — радостно сообщила мне Бек, только она так ничего и не переделала, просто бросила свои вещи и забыла о ремонте. То же было и с квартирой в Фулхаме.

Лучше всего в этом коттедже было его положение — окна выходили на поля, вдалеке за деревьями виднелось море. Заросший сад позади дома, грязный бетонированный двор, за ним непроходимые заросли ежевики и купыря. Возле дома сарай-пристройка, крыша которого почти столь же водонепроницаема и который Бек использовала как студию. Обогревался сарай его огромным серо-коричневым нагревателем, который, запасая тепло, работал по ночам, когда электроэнергия дешевле, и выглядел так, будто его изготовили в день победы над Германией. Убрать его отсюда значило разобрать часть сарая, и сразу становилось ясно, почему никто до сих пор не предпринимал таких попыток. Балки сарая образовывали дуги у нас над головами, как обнаженные шпангоуты опрокинутого струга викингов.

Я поежилась. Я не говорила Бек, что Эдди от меня переехал. После ее разрыва с Марко я боялась, что это будет выглядеть смешным подражанием. Мне все еще недоставало его сильнее, чем я ожидала, хоть я и понимала, что не хватает не столько самого Эдди, сколько привычного образа жизни, включая и постоянного пиления друг друга, которое за десять лет совместной жизни мы довели до состояния высокого искусства.

Мне, наверно, не хотелось это обсуждать. Я надеялась, что и о Марко мы тоже говорить не будем. Бек провела большую часть последних полутора лет в убеждении, что ее возвращение — лишь вопрос времени, что с ее стороны, очевидно, было заблуждением. Марко отслужил свое время и не собирался возвращаться к бессмысленному повторению одного и того же.

Везде, и в коттедже, и в сарае, пахло сыростью, и я даже тогда беспокоилась о здоровье Бек.


Это был тот год, когда Бек начала работать над серией картин, посвященных паукам-крестовикам. Я видела кое-что из того, что она делала, — главным образом подмалевки, жженая охра, много телесного цвета и неапольского желтого. Эти цвета напоминали мне поля за ее домом.


Считается, что Бек и Марко разошлись из-за болезни Бек или что ее болезнь стала результатом ухода Марко. И то, и другое неверно. Марко ушел из-за романа Бек с Лилой Нуньез, по крайней мере воспользовался им как поводом. Но истинная причина болезни Бек заключалась в самоубийстве ее матери.

— То же самое будет и со мной, — сказала она, позвонив мне. Я не понимала, что она имеет в виду. Она всхлипывала. Я сказала ей притормозить. Именно это и говорят человеку, который несет непонятно что, разве не так? Притормозить, независимо от того, с какой скоростью он говорит.

Большая часть того, что пыталась сказать Бек, тонула в слезах.

— Мама умерла, — сказала она наконец. — Тело никому не показывают. Она спрыгнула с крыши многоэтажной автостоянки.

Я похолодела. Еще одно идиотское клише, но в данном случае именно это я почувствовала, как будто мне в вену ввели холодную жидкость.

Дженни Хэтауэй покончила с собой.

— Она?.. — спросила я после положенных пятнадцати минут восклицаний «Какой ужас!», возмущения и сочувствия — всего сразу. «Она оставила записку?» — вот что я должна была спросить, а Бек, должно быть, поняла меня, потому что ответила на мой вопрос, как будто я произнесла вслух все слова, а не только первое.

— В этом не было необходимости, ведь правда? Отец знал. Мы все знали. Она менялась. Она, должно быть, чувствовала, что ей осталось совсем немного.

Мы говорили почти час.

— Я не собираюсь ей подражать, — сказала Бек под конец разговора. К тому времени она уже перестала плакать, но голос был еще хриплый от недавних слез. — Никто не заставит меня так поступить. И не моя вина, что я...

Она так и не договорила.

«С отклонениями», — подумала я. Я отлично понимала, что она имеет в виду. То же когда-то сказала она и мне. Не было необходимости растолковывать.


Что же я чувствовала к ней, в конце концов? Что брошу все и буду с ней. Что не хочу больше ее видеть.

Врач, которого опрашивали в связи со смертью Дженни Хэтауэй, подтвердил, что она уже несколько лет страдала от хронического заболевания, связанного с деградацией мускулатуры. Прогноз был неопределенный, добавил он, потому что окончательного решения о природе ее заболевания так и не приняли.

— Редкая форма мышечной дистрофии, — предположил врач, — с дополнительными осложнениями.

Его спросили об этих осложнениях. Он сначала растерялся, потом сказал, что Дженни Хэтауэй страдала от обызвествления эпидермиса и что перенесла полное удаление матки после того, как хирургическое вмешательство с целью уточнения диагноза выявило многочисленные фиброзные волокна, прикрепленные к эпителиальной выстилке матки.

— Шелк, — сказала Бек. — Только никто этого не признает. По их чертовым учебникам, такого заболевания не бывает.

— Бек, — сказала я. — Ты не можешь знать это наверняка.

«Взгляни на вещи трезво, — хотела сказать я, — все эти бредни насчет пауков — лишь у тебя в голове».

Создаются телевизионные программы о природе гениальности, о страданиях аутистов говорят, понизив голос. Но никогда не говорят о том, сколько времени поглощают проблемы этих людей, сколько часов приходится убить на обсуждение их последнего кризиса лишь для того, чтобы ваш совет они часом позже спустили в унитаз. И все равно собирать осколки предстоит вам.

А если проявить твердость и отказаться выступать в роли слушателя? Скорее всего, вас сочтут очерствевшей человеконенавистницей, утопающей в зависти. Никому не придет в голову, что вы просто устали. Вы выслушиваете страдалицу часами, неделями и годами, вы обнимаете ее и держите ее за руку и ни разу не велите ей заткнуться, взять себя в руки, перестать быть такой эгоисткой, потому что это значило бы, что вы не поняли, что вы недостаточно чутки, чтобы понять, насколько тонка кожа у этих гениев, что они настолько ранимы, что едва справляются с бременем, которое представляет собой для них жизнь на белом свете.

Как насчет тех из нас, кому приходится просто держаться и упорно добиваться своего? Как насчет тех из нас, кто всякий раз прибегает, очертя голову, едва гению покажется, что он вот-вот сойдет с рельсов?

Вашей гениальной подруги среди таких людей нет, уж это точно.

Мы с Бек оставались так близки только по той причине, что бывали долгие периоды, когда я не имела с нею вообще ничего общего.


3. "Дзёро-гумо«[3], 1995 год, 122×91,5 сантиметра, холст, масло. В японской мифологии это женщина, которая может превращаться в паука и обратно, иногда ее называют «связывающей невестой». Ее часто изображают несущей ребенка, который в дальнейшем оказывается мешочком с паучьими яйцами и разрывается, когда пауки вылупляются из яиц. Автор испытала на себе сильное влияние произведения португальского художника Виера-да-Сильва, работы которого вызывали восхищение Хэтауэй. Дзёро-гумо заштрихована тонкими белыми, розовыми и розовато-лиловыми параллельными мазками, эти мазки местами образуют толстый слой краски. Если смотреть на холст с небольшого расстояния, это наслоение производит впечатление плотной ткани. Если же смотреть издалека, можно различить сероватые контуры женской фигуры, длинные пряди ее багрянистых волос переходят в созданный штрихами фон. «Дзёро-гумо» — наиболее известная картина Хэтауэй, принесшая ей в 1996 году серебряную медаль, премию Сименс-Пейнтинг для художников, не достигших пятидесятилетнего возраста. Награда включала в себя грант, который Хэтауэй использовала для продления своего пребывания в Берлине. Именно в это время она познакомилась с Марко Тайком, художником, который в дальнейшем стал ее мужем.


Марко мне нравился. Блестящий художник, он удивлял своими работами. Он был жизнерадостен, интересовался другими людьми, что для художника, уж вы мне поверьте, черты характера необычные.

Я ни разу не видела, чтобы он согласился с Бек, такого не могло случиться и за миллион лет. Но даже при этом она была так хрупка, так погружена в себя. Кто-то считал, что она создана для вечеринок, но это неверно. Единственное, что ей нравилось в вечеринках, так это возможность сидеть в углу, пить водку и ни с кем не разговаривать. Разговоры вел Марко. Он был прекрасный хозяин, когда в настроении, а в настроении он бывал большую часть свободного от работы времени.

Он был знаком с Ансельмом Кифером[4], хотя никогда не распространялся на эту тему, просто не было необходимости.

Помню, он сказал мне, что Бек разбазаривает свой талант.

— Пьет слишком много, — сказал он, как будто Бек решила бы свои проблемы, если бы потребляла меньше алкоголя. Марко тоже любил выпить, но никогда не пил до шести часов вечера, в это время он обычно заканчивал работу. Можете возразить, что суровая трудовая этика Марко осложняла жизнь Бек, заставляла его думать, что дни, проводимые ею в баре, — корень ее бед, хотя это было не так, это была лишь маска, которую она надевала.

Бар был местом, где, в конце концов, она чувствовала себя в наибольшей безопасности. Большинство драк, которые разыгрываются в барах, заканчиваются разбитым носом, и демоны в них не участвуют.

Важно сказать, что Бек действительно считала себя дзёро-гумо, женщиной-пауком. Думаю, ей, как и ее матери, диагностировали шизофрению. Различие же между ними заключалось в том, что у Дженни был Адам. Адам Хэтауэй не просто защищал Дженни от мира, но от нее самой, вот почему ей удалось так долго прожить с Марко. Сам Марко не мог бы сыграть такую роль защитника, во-первых, потому что, как и все художники, был эгоистом, и во-вторых, потому что отказывался признать, что с ней что-то неладно.

Для Марко все упиралось в дисциплину, вернее, в ее отсутствие — стоило Бек должным образом организовать жизнь, считал он, и все наладится. Возможно, он даже был прав — хотя бы наполовину. Видит бог, у Бек был редкий талант жить в хаосе.


В Западной Африке и на Карибских островах паук считается воплощением Ананси, бога-обманщика, рассказчика, следопыта. В мифологии хопи и навахо Суссистанако, или Бабушка-паучиха, научила людей скрываться на открытом месте. По всему миру богини-пауки — женские божества (исключением является лишь Ананси), носители тайного знания, которым делятся с людьми, хранители огня — они учат терпению и хитрости как главным достоинствам. У инуитов игры с веревочкой, передававшиеся буквально из рук в руки от одного поколения к другому, — подводят девочек к наследию, оставленному пауками.

Арахна ткала шелковые гобелены с такими узорами, что ее таланту завидовали олимпийские боги.

После присуждения Бек премии за «Дзёро-гумо» я решила написать очерк — может быть, даже монографию — о знаменитых гравюрах Доре[5], посвященных Арахне, и сравнить их с серией этюдов, выполненных пером и чернилами американской художницей японского происхождения Хелен Огава. На первый взгляд эти две группы изображений замечательно похожи, они показывают ужасную метаморфозу женщины — ее тело сгибается, искажается и принимает несвойственную ему форму. Присмотритесь к ним внимательней и увидите, что тогда как в образах Доре на первом месте агония потери, работы Огавы показывают экстаз нарушения закона природы и повторного рождения.

Дзёро-гумо более могущественна в своей паучьей форме и знает это. Ее трансформация дается ей с трудом, но, несмотря на очевидные неудобства, она страстно желает ее.


Когда автобус подъехал к бару, уже почти стемнело. Во время поездки было прохладно, но снаружи просто морозно. Пахло рыбой и чипсами. В животе бурчало — последний раз я поела в Эксетере. Я всерьез подумывала о том, чтобы зайти в бар, заказать что-нибудь горячее и жирное из меню, забыть Бек, Бена и всю эту печальную историю. На час или около того, по крайней мере.

Я спрашивала себя: зачем я согласилась приехать и особенно зачем согласилась остановиться в доме Бек. Это была ошибка.

Я не могла оправдать себя тем, что Бен ждал, ждал моего приезда, чтобы мы вместе поужинали. Я оставила позади бар, прошла по дороге и повернула в узкий каменный мешок, где стоял дом Бек, с облегчением увидела свет на крыльце и в окне на первом этаже, позвонила и ждала, поеживаясь в тонкой куртке с капюшоном, которую не надевала со времени последней поездки сюда.

Осталась бы Бек в живых, если бы я больше сделала для нее? Здесь, в Хартленде, этот вопрос казался почему-то более актуальным и определенно более жестоким, вероятно, оттого, что избежать его было сложнее.

Бек была обречена — это знали все знавшие ее. Обречена и больна. По крайней мере, врачи подтвердили, что течение ее болезни невозможно не то что остановить, но даже точно назвать.

Парадная дверь отворилась, из передней пахнуло знакомым запахом влажных старых газет и умеренных лишений такого рода, что с ними проще примириться, чем попытаться что-либо изменить.

— Изабель, — сказал Бен. — Выглядишь измотанной. — Он был в пальто и, как я поняла, собирался выйти из дому — пойти в бар, если у него еще оставался рассудок. Он потоптался в дверях, видимо, не зная, пригласить ли меня в дом или предложить пойти в бар вместе с ним.

— Может, выйдем, раздобудем какой-нибудь еды? — сказала я, решив за него. — Я на самом деле проголодалась.

— Если ты в состоянии. Я хочу сказать, ты же только приехала. Я вполне могу сходить за рыбой и чипсами.

— Бар рядом. К тому же я уже одета.

— В таком случае, пиво за мой счет. — У него вдруг перехватило дыхание, как будто упоминание спиртного напитка даже в таком безобидном контексте по-прежнему было и навсегда останется под запретом. Он сильно хлопнул дверью, что только и позволяло убедиться, что она должным образом закрыта. Покоробившись от сырости, она не очень плотно прилегала к притолоке.

Конечно, я видела Бена на похоронах, но тогда все было иначе. Тогда он выглядел ужасно: слишком худой, на щеках щетина, черный старомодного покроя костюм, вероятно, взятый напрокат. Роуз, напротив, казалась благополучной и ухоженной, ее учительское платье с черным фартуком, как ни странно, случайно оказалось модным впервые за все время, что я ее знала. Она тогда была в шапке, похожей на русскую ушанку, которая могла бы показаться неуместной, если бы не погода: было так холодно, что вот-вот мог пойти снег.


Опять я брюзжу, не правда ли? Дорогая Роуз, она всегда все делала по инструкциям из книжки. Вот почему с ней заключили договор в колледже Оксфорда, а я — все еще нетвердо стоящий на ногах фрилансер, и всегда им останусь, славный временный сотрудник. Если Роуз — это порядок, а Бек — это хаос, то, черт возьми, что такое я?


В баре уютно пахло пивом, в камине пылал огонь. Мы заказали две тарелки домашней лазаньи, затем взяли кружки с пивом и сели в одной из ниш. Я поймала себя на мысли, что Бек, возможно, сидела именно на этом месте. Я почти ничего не знала о ее жизни здесь, в деревне, знала только о ее работе — сначала ей здесь понравилось, но по мере развития болезни ее изоляция усугублялась. Я понятия не имела о том, что она здесь делает помимо работы. Завела ли друзей, людей, с которыми регулярно ходила в бар? Я знала, что лондонские друзья приезжают навещать ее время от времени — прежде всего Нуала Рейнхард, Эйприл Лессор и даже Марко, — но вряд ли это можно было назвать жизнью в человеческом обществе.

Чувствовала ли она одиночество? Вероятно. Я решила, что на эту тему лучше не думать.

Парень, стоявший за барной стойкой, принес нам лазанью.

— Вы родственники молодой женщины, которая умерла, — сказал он. Это был не вопрос, а утверждение. Я привыкла думать, что рассказы о деревенских сплетнях, которые распространяются со сверхъестественной быстротой, — преувеличение, но, по-видимому, я ошибалась.

— Бен, — сразу сказал Бен и протянул бармену руку. — Я брат Ребекки. А это ее лучшая подруга, Изабель.

Лучшая подруга. Я чуть улыбнулась; так в кино улыбается человек, который на самом деле думает: «Да пошел ты». Меня зацепили слова «молодая женщина», или я зацепилась за них, как пластиковый пакет за колючую проволоку, потому что Бек должно было исполниться пятьдесят и она выглядела сущим скелетом. Удивительно, как можно было назвать ее молодой женщиной. Потом я подумала, что так нас, лондонцев, воспринимают здесь: юными душой, если не телом, розовыми, жалкими и разнузданными придурками, шаркающими по главной улице, как школьники на прогулке, жалующимися на холод и не понимающими, зачем нас привезли сюда и что мы будем с собой делать до тех пор, пока не придет время садиться в автобус, чтобы ехать восвояси.

— Спасибо, что приехала, Изабель, — сказал Бен после того, как я утолила первый голод. — Я серьезно. Я бы тут один не справился. Я тебе действительно благодарен. — Он помолчал. — Роуз не знала Бек, почти не знала. Она считает, что надо обратиться в здешнюю фирму, занимающуюся уборкой, и от многого избавиться. Она, вероятно, права, по крайней мере это разумно. Но я не могу заставить себя это сделать. Я говорю глупости?

— Ничего подобного. И помимо всего прочего, есть работы Бек. Надо каталогизировать, выяснить, что тут есть.

— Именно. — Он вздохнул. — Я знал, что ты поймешь. Вы с Бек...

Я не дала ему договорить. Не была готова говорить о ней. Еще не могла.

— Как поживает Руоз?

— Роуз — отлично. Вся поглощена Чентал. Вероятно, поэтому у нее нет сил на... ну, на это.

Я забыла упомянуть, что у Бена сейчас маленький ребенок. После четырех десятилетий бескомпромиссного исполнения роли синего чулка, ужасных кардиганов и всего такого Роуз вдруг решила родить. Бен, естественно, был в восторге. С первого взгляда видно, что он должен быть хорошим отцом. Глядя на Роуз, можно было подумать, что она не догадается, что делать с ребенком — разве что статью о нем написать, — но оказалось, что она рождена для материнства, совершенная земная мать. Она даже перешла на неполный рабочий день. Наконец, до меня дошли слухи, что она завела в Сети портал, на котором участники могут обмениваться вариантами финалов волшебных сказок и прочего.

Роуз, само собой, не хотела допускать Бек к дочке. От этой кошмарной тетки исходило дурное влияние, у нее пустые водочные бутылки валились из-под раковины и торчали из пакетов с мусором.

А Бен? Уловила ли я хоть намек на знакомую печаль мужчины-ребенка, когда он рассказывал мне, как занята теперь Роуз? Пытался ли он дать мне понять своим окольным безоценочным способом, что его жена не понимает его теперь, когда все ее внимание сосредоточено на дочке?

Если разобраться, мужчины все одинаковы. Даже хорошие.

— Хочешь посмотреть фотографии? — задал он вопрос, на который невозможно ответить отрицательно, по крайней мере если вы хотите считаться человеком. Он стал прокручивать в телефоне библиотеку картинок: бесчисленные снимки лунолицей девочки с обиженно надутыми губами и широко раскрытыми глазами. Роуз, которая чувствует себя неприлично уютно в новых фартуках и настолько довольна собой, что можно подумать, будто завела ребенка без посторонней помощи.

На самом деле я была рада развлечению. Я ворковала над маленькой Чентал, и это почти позволяло забыть, зачем мы сюда приехали. Позволяло делать вид, что все нормально, хотя оба мы знали, что ненормально и нормально уже никогда не будет.

— Думаешь, это я ее подтолкнул? — гораздо позже спросил Бен, когда мы уже вернулись в дом, полупьяные сидели за кухонном столом и между нами стояла бутылка «мерло».

— Не более чем я. — Вероятно, это было самое честное из того, что я сказала с того момента, как вышла из автобуса. Мы посмотрели друг на друга и отвернулись.


Я почувствовала себя близкой ему, как никогда, и это не было приятно.


Я спала в свободной комнате, в той же самой, что и в последний свой приезд сюда, когда Бек еще была жива. Комната была унылая, но чистая, казалось, здесь ничего не изменилось, даже не вполне устойчивая стопка картонных коробок в углу у окна, их обращенные вверх поверхности покрылись пылью, их логотипы — «Брилло», «Кэмпбеллз», «Бёрдз» — указывали в прошлое, похороненное где-то в прошлом веке.

В прошлый свой приезд я заглянула в верхнюю коробку. В ней лежали школьные тетрадки, я не ожидала, что еще когда-либо увижу подобные вещи, и, уж конечно, я бы такое хранить не стала. Я представила, как эти коробки следуют за Бек из дома ее родителей возле Питерборо в однокомнатную квартирку в Левишэме, затем в Фултон, затем сюда. Судя по слою пыли, эти коробки не переставляли с тех пор, как сложили сюда после переезда.

Одеяло из термоустойчивого водо— и воздухонепроницаемого материала говорит о вашей самобытности, даже является доказательством вашего существования. Но после вашей смерти превращается просто в хлам, от которого следует избавиться.

— Сколько из этого, по-твоему, надо оставить? — спросил Бен утром на следующий день. Мы бродили из комнаты в комнату, брали в руки вещи и в нерешительности клали на прежнее место.

Насчет крупных вещей, предметов мебели, старых садовых инструментов и одежды Бек решить было просто, они ничего не стоили. Их можно погрузить в фургон и увезти. Часа через два я позвонила в компанию, занимавшуюся уборкой, и договорилась, что именно это ее сотрудники и сделают.

— Приедут в пятницу, — сказала я Бену. — Между десятью и двенадцатью. — Я надеялась уехать к тому времени, впрочем, это зависело от того, как скоро мы разберемся с остальным: школьными тетрадками и дневниками, блокнотами миллиметровой бумаги формата А4, листы которых несли коричневые отпечатки кофейной чашки и винные пятна, а также изредка попадающиеся списки того, что надо купить в магазине — призраки идей, которые Бек более полно воплотила в альбомах для рисования.

Затем, конечно, сами альбомы в таком количестве, что ими можно было бы заполнить объемистый гардероб, многие из них в печальном состоянии.

Будь Бек Ли Краснер[6] или Джоан Митчелл[7], в доме было бы не протолкнуться от экспертов-искусствоведов и судебных исполнителей, они бы раскладывали творческое наследие по сейфам, опечатывали бы их, не давая никому тайком утащить ни наброска. Но Бек умерла, не успев стать заметной фигурой. Ее ожидал предначертанный путь, и был небольшой круг ценителей ее таланта из числа известных людей. Но истинные сильные мира сего, люди с деньгами, едва знали о существовании Ребекки Хэтауэй.

Не было ни толпы экспертов, ни архива. Если бы мы, а лучше сказать, Бен, решили, что будем хранить все это, ему бы пришлось найти место для хранения, пока в высших искусствоведческих кругах не придут к мнению, что Бек — художник, вокруг которого стоит поднимать суету. Тут-то падальщики-кураторы и соберутся, и Бен почувствует себя последней задницей, приняв от них деньги за то, что полугодом ранее они бы охотно отправили на свалку. Потому что он примет предложенные ими деньги. Надо быть идиотом, чтобы отказаться.

Как бы то ни было, Бек сказала бы то же самое. Она, конечно, хотела бы, чтобы он получил эти деньги.

Коттедж был в довольно приличном состоянии. Я думала, будет гораздо хуже — засорившиеся унитазы, простыни в пятнах, раковина на кухне, заваленная грязными тарелками. Но на самом деле здесь были только пыль и уныние — кокон, из которого уже вылупилась личинка. Дом, в котором раньше жил человек, но больше не живет.

В последние годы шепотом поговаривали, что Бек может закончить жизнь в доме престарелых, что ее мозг уподобится сыру и от нее будет вонять мочой. Эти мрачные предсказания не сбылись. Ее состояние просто ухудшилось, или, по крайней мере, так казалось, настолько, что ей больше не хотелось жить. Настолько, что, несмотря на все намерения, она решила уйти из жизни.

«Она мало ест, — за две недели до смерти Бек сказала мне по телефону ухаживавшая за ней женщина по имени Габи. — Мне кажется, она большую часть времени не понимает, что я здесь. Но в остальном все нормально».

Габи — крепкого сложения широкоплечая женщина. Щеки у нее ввалились, ноги мускулистые из-за сотен километров, которые она проезжает каждую неделю на велосипеде. Она профессиональная сиделка, работающая в местной благотворительной организации «Заместители медсестер», воплощение компетентности и опытности, но без сентиментальности.

При обычных обстоятельствах Бек восхищалась бы ею, в то же время ужасаясь полной неспособности проникнуть в мир Габи. Бек ходила бы вокруг нее на цыпочках. Во всяком случае, именно так, я думаю, и было.

Я звонила Габи каждые дней десять, и нам обеим удавалось избегать неприятной темы моего физического отсутствия. Заговорить на эту тему мне не хватало духа, ей не позволял профессиональный такт. Бек перестала разговаривать со мной и вообще со всеми недели через две после появления Габи. Со мной это было так: я слышала, как Габи позвала Бек к телефону, последовало долгое молчание, потом со мной снова заговорила Габи.

— Мне кажется, у нас сейчас нет настроения разговаривать, ведь верно, моя дорогая? — сказала Габи. — Я бы на вашем месте не беспокоилась, в остальном она в полном порядке. Попробуете позвонить завтра утром?

В некотором смысле это было дело обычное. Помню долгие унылые месяцы, последовавшие за первым срывом Бек, еще до Марко. Я позвонила ей и долго слушала длинные гудки, потом терпение у ее телефона кончилось, и я услышала в трубке протяжный пронзительный и безжалостный звук. Я знала, что Бек дома, что слышит звонок, но лежит на кровати, и ей решительно наплевать на всех, и особенно на меня.

Хотелось думать, что мой телефонный звонок может изменить ее настроение, что она поймет, что я стараюсь дозвониться, что кому-то не все равно, что с нею творится. Но в дальнейшем — я имею в виду, когда ей стало лучше, — она никогда не упоминала об этом непринятом звонке, так что узнать, как он на нее подействовал, мне было неоткуда.

От Габи я узнала, что Бек под конец весила всего тридцать восемь килограммов.

— Принуждать ее есть, такую умиротворенную, нет смысла. Просто она чувствует, что время ее пришло, вот и все. Мне кажется, лучше уж дать ей спокойно уйти.

Прозрачная. В устах Габи это слово звучало странно, казалось, она выбрала его по прихоти. Услышав его, я подумала, что то же самое она сказала Бену.

Бен организовал доставку тела Бек для кремирования в Оксфорд. В какой-то момент первого дня нашего пребывания в Хартленде, ближе к вечеру, когда мы разбирали вещи уже, казалось, целую вечность, я спросила его, как Бек выглядела.

— Как ребенок, — сказал он. — Или как древняя старушка. Лежала на боку. Полностью отсутствовала. Волосы сильно поредели.

Я пролистала альбом для набросков формата А3, заполненный тщательно выполненными рисунками обычного садового паука Araneus diadematus[8], что следовало из подписей под каждым рисунком. Бек показывала мне этого паука в саду позади дома в то лето, когда я приезжала к ней. Рисунки умелые и технически совершенные, такие можно увидеть в прекрасных учебниках естественной истории девятнадцатого века: отчасти миф, отчасти судебное исследование, любовно выполненное карандашом и затем перенесенное на офортную пластинку и растиражированное для читающих масс.

Бек обожала эти старые учебники. Говорила, что училась рисовать, копируя эти иллюстрации из отцовской книжки «Мир пауков» В. С. Бристоу.

Рисунки из альбома для набросков поднимали искусство копирования на новый уровень, от скрупулезного следования природе к туманным экстатическим столкновениям света и тени.

Я смотрела предварительные наброски ее серии, посвященной паукам-крестовикам.

— Что у тебя там? — спросил Бен.

Я передала ему блокнот, стараясь придать этому жесту небрежность, как будто его содержание не представляло собой ценности, как будто это еще один обломок, выброшенный на берег бескрайним морем, стараясь скрыть, что я не хотела выпускать его из рук даже на секунду. Эти рисунки были слишком ценны, слишком характерны для Бек.

Я думала о том, каким преступлением было бы выбросить все это, независимо от того, представляют эти работы какую-либо художественную ценность или нет. Имело значение их качество, и хотя я часто сомневалась в нормальности Бек, я никогда не сомневалась в ее таланте.

Думаю, именно тогда — мы просматривали с Беном альбомы для набросков — я впервые призналась себе, что хочу написать о Бек серьезное исследование, что мое личное горе затмевается чем-то более значительным.

— Смотри, — сказала я. — Это можно разложить по коробкам и хранить у меня, если хочешь. У меня в гараже места много. Он не используется.

— Ты не передумаешь? — спросил он необычайно тонким голосом. — У меня бы такой камень с души свалился, ты себе даже представить не можешь. Роуз... ну, она не очень хочет хранить вещи Бек у нас. Говорит, нет места, что она на самом деле...

— Отлично. Честно.

Примерно в половине седьмого мы снова пошли в бар. Сидели за тем же столиком, заказали то же самое, хотя в остальных отношениях этот второй вечер, проведенный вместе, от первого отличался сильно. Как будто разбор вещей Бек отпер в нас обоих какие-то замки, позволив наконец как следует говорить друг с другом — обмениваться воспоминаниями, признаваться в сокровенном — так, как до сих пор казалось невозможным. По мере того как время шло, а мы все сильнее сближались, я не могла не думать о близости — дружеской, товарищеской, — которая могла бы возникнуть между мной и Беном, если бы Бек была уравновешенной и здоровой, если бы была таким человеком, который проводит время со своей семьей, как все нормальные люди.

Сразу после закрытия бара мы вернулись в дом. Я понимала, что дело идет к сексу, я знала это всю дорогу от бара, потому что к тому времени мы почти совсем перестали разговаривать, хотя каждый чувствовал прочную связь с другим. Вовсе не намереваясь, мы совершенно зациклились друг на друге, по крайней мере временно. Бывает.

Мы сразу пошли наверх.

— Не там, — сказала я, имея в виду комнату Бек. Как я ни была возбуждена, такая идея приводила меня в ужас. Легли в моей комнате, предназначавшейся для гостей. Шторы оставались открытыми, но это не имело значения: свет не включали. Я смотрела, как Бен раздевается в свете уличного фонаря, и думала, что ситуация должна казаться незаконченной, только она такой не казалась. Я не думала о Бене в этом плане годами — десятилетиями. Сама идея, что я все это время связывала с ним какие-то фантазии, была настолько далека от истины, что просто смешна.

Просто мы оказались людьми, которые захотели одного и того же в одно и то же время и решили как можно лучше воспользоваться представившейся возможностью. У меня не было секса полтора года, со времени кратковременной и неблагоразумной интрижки с одним аспирантом. Судя по тому, как Бен вцепился в руль и повел, с Роуз у него по этой части в последнее время тоже было негусто — вернее, у нее с ним.

Потом осложнений не было. Мы не только оба знали расклад, но оба оказались достаточно взрослыми и благоразумными, чтобы обсуждение нам не требовалось. Говорили о Бек, то есть говорили без обиняков. О безумных вещах, которые она творила в детстве. О том, какой чудаковатой она была в университете. О том, что Бен никогда не ладил с Марко, о том, как угнетала меня моя неспособность примириться с ее болезнью и к чему это привело.

Чем больше мы говорили, тем яснее я понимала, что мы оба обходим тему Дженни.

«Если не спросить его сейчас, значит, не спросить никогда», — подумала я и рассказала Бену историю, услышанную от Бек вскоре после нашего знакомства, о том, что все женщины в их семье — отчасти пауки.

— Что это за история о Бек и пауках? — спросила я. — Неужели ваша мать действительно что-то такое говорила десятилетней девочке?

Бен вздохнул.

— Ты ведь не настолько хорошо знала маму, верно?

— Мы познакомились на твоей свадьбе. Потом я видела ее на дне рождения Бек, ей тогда исполнился двадцать один год.

— Боже мой. — Он откинулся на подушки. — Это как будто другой мир, как в старых многосерийных фильмах. Понимаешь, что я имею в виду?

— Конечно. Для меня это то же самое.

Когда прошлое должным образом превращается в прошлое и делается для нас недоступным, но уступает лишь настойчивым усилиям памяти? Это, я полагаю, зависит от того, насколько сильно оно нас изменило.

— Знаешь, кажется, я был у мамы любимчиком. Мне это не нравилось. Во многих отношениях она была очень сурова с Бек. Они были так похожи, хотя, наверно, ни одна бы это не признала.

— Думаешь, ты больше похож на отца?

Он кивнул.

— Мы с ним тоже не настолько близки, по крайней мере сейчас. Вероятно, мы оба чувствуем свою вину.

— Вину за что?

— За то, что у нас все, в общем, в порядке. Мама была... Знаешь, я просто не могу вспомнить, когда бы она была здорова. А Бек жила в каком-то своем мирке. Я говорил себе, что просто она такая, что так она счастлива. Витает с феями, говаривал отец. Теперь мне кажется, что ей было одиноко. И страшно. Боялась закончить, как мама. Или хуже.

Он вдруг повернулся ко мне, часть лица странно осветилась лившимся в окно розоватым светом уличного фонаря.

— Эта история о пауках — одна из маминых странностей. Она всегда ужасно боялась заболеть — не душевно, а телесно. В такой болезни она видела крайнее унижение, крайнюю беспомощность. Когда она болела, ей иногда казалось, что у нее отваливаются сгнившие руки, что выпадают волосы. Это было ужасно. Особенно под конец, она тогда действительно стала таять на глазах, именно так, как всегда предсказывала.

— Бек мне говорила, что эта история о пауках — просто способ, к которому прибегла Дженни, чтобы рассказать ей о половозрелости.

Бен засмеялся.

— Знаешь, возможно, так и было. Это вполне в мамином духе.

Не могла ли история о дзёро-гумо быть попыткой Бек разрешить конфликты и покончить с напряжением, существовавшим между нею и ее матерью-пауком?

Такая теория казалась вполне правдоподобной. Я лежала в темноте, думая о том, как исхудала Бек ко времени смерти. Не погубила ли ее та же болезнь, которая погубила ее мать? Габи говорила мне, что потеря веса нормальна, что страдающие от болезни Альцгеймера, которую диагностировали у Бек, в конце концов перестают есть вообще.

— Так тело отпускает жизнь, — сказала мне Габи.

Как и моя теория о дзёро-гумо, это показалось мне вполне правдоподобным.

Но что, если страхи Дженни по поводу дочери имели основания? Что, если это наследственное заболевание, передающееся по женской линии?

Я подумала, что после смерти паука его тело усыхает, делается крошечным. Всякий найденный мертвый паук выглядит как комочек, узелок на нитке.

Иссохшим.

Свернулась, лежа на боку, как ребенок или древняя старуха.

Дыхание Бена стало ровным, затем более глубоким, в горле у него время от времени зарождался храп. Я засомневалась, что правильно поступила, переспав с ним.

«К чертям, — подумала я. — Теперь поздно убиваться». И вскоре после этого тоже заснула.


Ко времени нашего последнего разговора с Бек по телефону ее болезнь уже вступила в заключительную стадию, хотя даже и тогда трудно было определить, что есть проявление болезни, а что — самой Бек.

Она заговорила со мной, начала предложение, как бы возвращаясь к только что прерванному разговору, хотя последний раз мы говорили с нею, по крайней мере, неделю назад.

— Помнишь Миту Исси[9], Миту Бомберг? Ты ее спросишь об этом, ведь верно? Я послала ей рисунки.

Было у меня подозрение, что Мита Бомберг — племянница, кузина или какая-то еще родственница Марко, хотя почему Бек так настаивала на том, чтобы я с нею связалась, понятия не имею.

— Да, обязательно, разумеется, свяжусь, — сказала я. — Ты не волнуйся.

— Это бывает, — сказала после этого Бек очень тихо. Голос как будто сжался, как будто это говорил ребенок, ребенок-Бек, которого я никогда не знала, но который все это время присутствовал в ней. — Я не боюсь, больше не боюсь, потому что это значит, что я буду свободна.

Что скажешь в ответ на такую реплику? Оказалось, что я не могу сказать ничего. Я подумала, что она говорит о смерти, на пути к которой находилась, но на самом деле еще не совсем.


Когда человек заболевает и нет надежды на выздоровление, между вами разверзается пропасть. Вы — по одну сторону, больной — по другую, и перебраться с одной стороны на другую невозможно. Вы и не хотите, чтобы эта пропасть исчезла. Вы никогда не признаете этого, да вам и не придется, но все, что вы думаете и чувствуете, выключая свет вечером, — я жива, у меня есть возможность сделать все то, что я собираюсь сделать, и я этой возможностью воспользуюсь. Другой человек, тот, кого вы когда-то любили как равного, уже ушел или уже так изменился, что это все равно что ушел. Реальным и тайным образом вы уже, как говорится, умыли руки.

Если идти в Хартленде по Фор-стрит и выйти на Спрингфилд, окажетесь перед воротами, за которыми начинается тропинка. Если идти по ней довольно долго, она приведет вас к утесу, круто обрывающемуся вниз. Задолго до выхода к морю вы окажетесь в узкой, заросшей лесом лощине. Место настолько уединенное, что трудно поверить, что до центра деревни отсюда всего пятнадцать минут ходьбы.

Впервые я оказалась там вместе с Бек летом, в день изнуряющей жары и блаженной усталости, которую помнишь с детства. В лощине гудели насекомые, одуревшие от запаха клевера и дикого чеснока. Мы стояли рядом в траве по пояс, зачарованные, и мне удалось увидеть, что привело Бек в такое уединенное место. Представление о целительных силах природы — представление, с которым я жила настолько давно, что даже стала презирать его, — стало просачиваться мне в мозг, как дым марихуаны.

— Так, говоришь, здесь можно снять недорого, — услышала я собственный голос. Коттедж, например. Беленые стены, герань в ящике под окном. Основные продукты из захудалого и тем не менее очаровательного деревенского магазинчика. Приемник, настроенный на волну «Радио 4», не выключается целый день, и нет нужды запирать дверь, уходя на почту.

Разве не стоило хотя бы обдумать такую возможность? Лишь единственный раз, вернувшись в Лондон, я стала укорять себя за то, что позволила собственному желанию «показать Эдди» угрожать ниспровержением моей логике. Решительные порывы прекрасны, но я забыла о безумно долгой дороге, о том, как медленно работает в Хартленде широкополосный Интернет. Теперь, выскальзывая из дома Бек холодным мартовским утром, я самодовольно тешила себя тем, что окончательно отбросила идею заточить себя в Хартленде, поскольку идея эта безумна.


Было начало седьмого, еще не совсем рассвело. Бен спал — одной из главных причин моего ухода из дому было желание дать ему возможность проснуться и убраться из моей комнаты до моего возвращения. Не то чтобы я жалела о случившемся — к тому времени сожаления были уже в прошлом, — но я не собиралась повторять этот эпизод и хотела, чтобы ситуация вернулась к норме как можно скорее. На полутемной улице никого не было, я не преувеличиваю, действительно ни души, и я слегка испугалась собственного одиночества, и в то же время душа пела. Не помню, чтобы когда-нибудь чувствовала такое уединение. Не одиночество, но отсутствие других людей.

У начала тропинки к утесу стояла полная тьма, как в туннеле, я вступила в ее сгустившееся ничто и подумала, что это тот самый момент в фильме ужасов, когда шестое чувство подсказывает герою: не ходи туда, не будь таким кретином, но он все равно идет, потому что, разумеется, хочет узнать, что таится в зарослях, потому что в противном случае не было бы и фильма.

В реальной жизни все более прозаично. Я почувствовала запах влажной земли, мокрых листьев, и, по мере того как светлело, стали проступать сгрудившиеся стволы деревьев и контуры стен лощины, как на передержанной фотографии. Было свежо, но я едва обращала на это внимание. Я была занята мыслями о Бек: ходила ли она по этой тропинке в темноте, видела ли когда-нибудь, как лес появляется в странном свете восхода?

Можно ли в такой момент поверить, что вы умираете?

Я спустилась на дно лощины, теперь за мной извивался беловатый просвет неба. Кусты прямо передо мной, казалось, горели, испуская мягкое сероватое свечение, такое же, как свечение неба, только более интенсивное. Тут я заметила, что это свечение исходит на самом деле от паутины, замысловато сотканного одеяла паутины, сверкающего блестками капель росы.

Вид был удивительный, волшебный, но в то же время очень волнующий. Я содрогнулась, меня охватило желание бежать и это тревожное ощущение, которое испытываешь, когда думаешь, будто ты одна, и вдруг понимаешь, что кто-то неотступно все время следил за тобой.

Я обернулась и посмотрела на тропинку, по которой пришла. Никого не было. Кусты шевелились, кивая ветками на ветру.

«Бек мертва», — подумала я и вдруг полностью осознала, что человек, которого я любила и который был частью меня, ушел навсегда. Что его нет в этом мире. И больше никаких вопросов, ничего.

Я подумала об Арахне работы Доре, о ее согбенной спине, об агонии. Лучше ли жить в теле чудовища, чем исчезнуть навсегда? Врачи намекали, что Бек перед смертью превратится в чудовище: создание, которое гадит и блюет, не сознавая, что делает, которое более не вспомнит своего имени. До этого не дошло. На обратном пути я вспомнила, как Бек отреагировала на свой диагноз.

— Ерунда это, — сказала она. — Они ошибаются. — Я представила себе, как она покачала головой и стала снова кончиками пальцев втирать краску в холст. После этого она отказывалась обсуждать диагноз.


Бен был на кухне, готовил завтрак.

— Чувствую запах ветчины, — сказала я. — Ох и вкуснятина!

Я прогуляла два часа. Бен приподнял бровь и улыбнулся. Все вернулось на обычные рельсы. Если он и испытывал любопытство по поводу того, куда я ходила, то умело его скрывал.

— Кто такая Мита Бомберг? — спросила я, когда он разложил завтрак по тарелкам.

— Сестра жены брата Марко, — сказал он. Да, вот так. — Почему ты спрашиваешь?

— Просто поинтересовалась. Бек однажды упомянула о ней в телефонном разговоре.

— Она историк. — Он помолчал. — Мне кажется, у нее с Бек однажды что-то было.

— «Спроси у Миты», — сказала она. — Что надо было спросить у Миты?

— Понятия не имею.

Спросить у нее, не было ли у нее с Бек того же, что было у Бек с Эйприл Лессор, которая, кстати, явилась на похороны, как будто день и без того не выдался тяжелым. Не помню Миту на похоронах, впрочем, если она тогда и была, я бы ее не узнала. Спросить ее, стала ли она причиной болезни Бек? Спросить ее мнение о том, что моя лучшая подруга превратилась в паука?

— Я гулять ходила, — сказала я. — По лесной тропинке.

— Должно быть, замерзла.

— Не помню, когда последний раз так рано выходила из дому. То есть действительно надолго, а не бежала на поезд или еще куда-нибудь.

Он поднял взгляд от своей тарелки.

— Мы с Бек постоянно удирали в детстве. Мама с ума сходила — ей казалось, что мы слишком устаем, чтобы сосредоточиться на школьных занятиях, — но нас это не останавливало. Смотрели, как молочный туман стелется, но только и всего. Казалось, нам принадлежит весь мир.


Просто удивительно, как правильно выбранное слово упорядочивает, казалось бы, полный хаос. Как только мы решили, что архив Бек будет храниться у меня, задача по наведению порядка в доме значительно упростилась. Я сказала Бену, что если он займется одеждой, мебелью и другими пожитками Бек, то я разберусь с остальным. Все законченные произведения можно отправить прямо в галерею Бек для оценки и каталогизации. Блокноты, альбомы и дневники будут храниться у меня. Я позвонила в компанию в Бидефорде, занимавшуюся грузоперевозками, заказала ящики и договорилась о машине.

Спросила Бена, раскошелится ли он на профессиональную уборку дома после того, как мы закончим. Мне сначала показалось, что такая идея не привела его в восторг, но потом он согласился. За дом было заплачено на пять месяцев вперед, но Бен уже решил, что отдавать его в субаренду не станет.

— Пересдав, ты, по крайней мере, вернешь деньги, выплаченные Бек за дом, — сказала я. — Кроме того, мы сможем уехать отсюда, как только закончим с упаковкой вещей. Ключи можно будет оставить у агента по аренде недвижимости.

Бену хотелось поскорее уехать из Хартленда, и кто бы мог его в этом винить. Пока я осторожно перемещалась по студии Бек, раскладывая бумаги стопками и запихивая мусор в пластиковые пакеты, я подумала, не снять ли этот дом мне самой, хотя бы на лето, хотя бы просто для того, чтобы посмотреть, каково мне здесь живется. Я бы прямо на месте привела в должный порядок архив Бек, наметила бы контуры будущей монографии.

Эту мысль я сразу отбросила.

Часам к десяти появилась Габи. Было неловко видеть ее во плоти. Она казалась здесь неуместной, персонажем из романа. Ее роль в моей жизни, думала я, уже сыграна до конца. Я мрачно посмотрела, как она, раскрасневшаяся, с растрепанными ветром волосами, пристегнула велосипед цепочкой к фонарному столбу и прошла по тропинке к дому.

«До чего неприятен нам вид человека в определенную пору жизни», — подумала я.

— Я ненадолго, — сказала она. — Вижу, вы заняты. Но я хотела принести вам мои соболезнования. И отдать вот это. — Она протянула мне что-то — конверт, пакет? Я, не думая, схватила его. — Она просила передать это вам, чтобы я отдала лично в руки. Я не открывала, — сказала она. — Это было за три дня до смерти.

Коричневый конверт с бумагами формата А4.

— Не выпьете ли чашечку чаю? — Я не могла не предложить.

Она покачала головой:

— Я лучше поеду. Но спасибо вам.

— Спасибо вам, — сказала я. — Спасибо за все.

Мы посмотрели друг на друга. Я чувствовала себя испорченной, неспособной и обидно неадекватной. Эта женщина держала мою подругу за руку, когда та умирала.

Мы, Габи и я, больше не увидим друг друга, и я была этому рада.

После ее ухода я заварила себе чай и вернулась в студию. Бен уехал в Бидефорд за продуктами. Яркий мартовский свет струился в световой люк в крыше и растекался тонкой пленкой по бетонному полу. Я поставила кружку с чаем на скамью, надорвала конверт, запустила в него пальцы и попробовала отклеить клапан, не порвав его, и удивилась своей осторожности. Это был всего лишь конверт.

Внутри были письма, отправленные из Германии. Почерк я не узнала, но угадала, что он принадлежал Мите Бомберг. Целлофановая папка с четырьмя рисунками. Дневник 1980 года, первый курс в колледже. Сложенный вдвое лист бумаги с моим именем, написанным снаружи заглавными буквами с не совсем одинаковым наклоном.

Даты не было, но, судя по почерку Бек, написано в последние три месяца.


Изабель,

почти пора, и теперь я уже не против, я хочу этого. Я уже более не в твоем мире, и я думала, это будет страшно, но нет, это легко.

Я все помню.


Она подписала эту записку паукообразной буквой «Х», так обычно в конце письма обозначают слово «целую», либо она имела в виду, что ее имя уже не имеет значения.


В дневнике я прочла:


Ходила пить кофе с Изабель Хэмптон. Она, как и я, читает историю искусств, но, в отличие от большинства других, по-видимому, действительно интересуется живописью. У нее есть замечательные книжки и родимое пятно на лице в форме младенческой ладони, метка нормальной психики. Меня тянет нарисовать ее, но я не смею попросить об этом. Она много сквернословит. Рядом с нею чувствую себя менее ненормальной.


Это было во вторую неделю октября, менее чем за неделю до нашего ночного разговора о Робби, Дженни и наследственных особенностях Бек. Паучьи шелковые нити в матке, да ради бога! На глаза навернулись слезы. Ведь все могло бы быть иначе, если бы я поддержала Бек в ее решении бросить университет.

Мы тогда поссорились. До сих пор больно вспоминать об этом, хоть ее и нет в живых.

Я сказала, что она неудачница, что ей никогда не стать настоящим художником, что она саботирует собственное будущее.

Как объяснить это в воспоминаниях, которые я собиралась написать? Признаться, что я завидовала ее таланту? Благовидно, верно? Драматично и правдоподобно.

По-моему, это неправда, а если и правда, то не вся. Наверно, я боялась, что она встретит кого-нибудь другого, человека, которого полюбит больше меня. Так и вышло, разве нет? Она встретила Эйприл.


Но, может быть, и Эйприл — всецело моя вина.


В тот раз она позвонила мне из Берлина, когда поехала туда искать Марко. Она была пьяна, а я зла. Я сказала ей, взять себя в руки, что Марко, как ни крути, а всего-навсего член, что ей без него будет только лучше. С этими словами я положила трубку.


Последние воспоминания: мы с Бек сидим на камнях, обхватив руками колени, в саду возле коттеджа, вокруг крестовник и тысячелистник. Пахнет крапивой, над нами голубое небо. Погода жаркая до невозможности, каждое лето мечтаешь о такой, и все впустую. Бек, кажется, чувствует себя хорошо, она почти нормальна. Иногда легко забыть, что она больна.

— Сиди, не двигайся, — говорит она. — Вот он, смотри.

Она очень медленно поднимает палец, указывая на коричневого паука, только что показавшегося из-под листа. Он изготовил себе нить, позволившую ему плавно опуститься с огромного растения, которое я приняла за купырь лесной, но только Бек сказала, что это не лесной, а бутенелистный, что к концу июня лесной уже перестает цвести.

— Ты раньше не знала таких тонкостей, — сказала я.

— Откуда ты можешь это знать? — рассеянно возразила она. — Смотри, спрятался.

Паук сновал туда-сюда, натягивая опорную раму паутины. Это зрелище завораживало, но чем-то отталкивало.

Я, прикрыв глаза ладонью, посмотрела в небо.

«Какого черта я тут сижу?» — подумала я. Бек и ее чертовы пауки. Можно было бы вернуться в город и выпить пива с кем-нибудь нормальным.


4. «Святая Жанна д’Арк», 2012 год, 61×61 сантиметр, холст, масло. В 2009 году вслед за срывом, который последовал за вступлением Хэтауэй в брак, она переехала из квартиры в Фулхаме, которую давно занимала, в уединенную деревушку Хартленд на побережье северного Девона. В новой обстановке Хэтауэй обнаруживала все больший интерес к природе, заинтересовалась колонией пауков в заросшем саду позади коттеджа, который снимала. Наблюдения Хэтауэй отражены в сотнях рисунков, выполненных пером и чернилами или карандашом, а также в пятнадцати крупных полотнах, известных как серия, посвященная крестовикам, и впервые после смерти художницы выставленных в нынешнем году в галерее «Артемис» в Челси. Пауки обладают очень слабым зрением и ориентируются, главным образом, с помощью осязания и слуха. Такие элементы этих полотен, как стебли трав, древесная кора, стены, сложенные из камня без использования известкового раствора, и семена, сведены к абстрактным поверхностям с ярко выраженной текстурой, индивидуальные черты которых то растворяются, то объединяются в целое, по мере того, как мы сосредотачиваем на них свое внимание.


Письма Миты, хаотичные, бессвязные, совсем не такие, какие можно было бы ожидать от ученого с ее положением. Правда, в нерабочее время мы совершенно меняемся. Тут были страницы, посвященные воспоминаниям о времени, которое они провели в Берлине и о котором я знала мало, поскольку мы с Бек тогда не поддерживали отношений. Мита часто упоминала о студии, которую Бек снимала в Берлине. Вероятно, студия освободилась, и есть намеки — в двух или трех письмах — о том, что Бек может снова ее снять. Переезд туда так и не состоялся, но без писем Бек, в которых она бы описала ситуацию, причину этого понять невозможно.

Если я серьезно намеревалась написать биографию Бек, мне следовало в какой-то момент связаться с Митой, выяснить, не сохранились ли у нее письма Бек и не даст ли она мне возможность с ними ознакомиться. Надо сказать, что такая задача не приводила меня в восторг, особенно ввиду того, что часть переписки, которая у меня уже была, наводила на мысль, что с Митой иметь дело так же трудно, как и с Бек. К такому мнению меня привели не только письма, хотя они производили довольно странное впечатление. Сердце у меня екало от ксерокопий газетных вырезок, часто сопровождавших письма. В одной говорилось о случае халатности, проявленной медиками в Анси на юго-востоке Франции. Семья женщины подала в суд на ее врачей, не сумевших диагностировать болезнь, оказавшуюся в дальнейшем редкой формой эндометриоза[10]. Половые органы этой женщины, а также брюшина зарастали фиброзной тканью с такой скоростью, что бесчисленные операции не могли ее избавить от нее. Женщина умерла от осложнений, последовавших за полным удалением матки.

Другая вырезка была из американской газеты, в ней рассказывалось о преподавательнице колледжа, заболевшей загадочным заболеванием, приведшим к тому, что кожа на предплечьях, ногах и в нижней части живота поросла густыми, чрезвычайно тонкими шелковистыми волосками. В третьей вырезке говорилось о женщине, жившей на территории нынешней Камбрии в 1660-х годах. Эта «женщина-паук из Уайтхейвена» с очень слабо развитой речью не выносила света и большую часть жизни провела в крошечной комнате, завернувшись в бесчисленные шали — так она стремилась скрыть жесткие черные волосы, покрывавшие, по слухам, все ее тело. Она жила и кормилась предсказаниями, этот дар обеспечил ей репутацию и положение среди горожан. Но затем по этому региону прокатилась чума, и к тому времени общественное мнение обратилось против нее, ее стали преследовать как ведьму.

Эта женщина покинула Уайтхейвен в 1670 году. По некоторым сведениям, она ушла по собственной воле, хотя один источник утверждает, что ее преследовала и захватила группа «бдительных граждан» и забила камнями до смерти.

Какой ужас, подумала я. Трудно было понять, что побуждало Миту заполнять голову и без того мнительной Бек сведениями такого рода. Внизу третьей вырезки о так называемой женщине-пауке из Уайтхейвена Мита подчеркнула и обвела ее фамилию, Чилкот. Я долго ломала над этим голову, но потом вспомнила, что Чилкот — девичья фамилия Дженни Хэтауэй.

Смешно. Есть люди — вроде Миты Бомберг, — которые берут простое совпадение и мигом раздувают из него бог знает что, но я к их числу никогда не относилась.


Бен уехал из Хартленда в пятницу после полудня. Еще до его отъезда приехали уборщики и сказали, сколько будет стоить вывоз мебели. Я помогла Бену упаковать книги и безделушки в несколько ящиков, которые он хотел по дороге домой завезти в магазин, торгующий подержанными вещами и отдающий выручку на благотворительные цели.

Я сказала Бену, что планирую пожить немного в Хартленде, по крайней мере недели две, может быть, больше, но вскоре передумала. С отъездом Бена в коттедже стало мрачно, хотелось выйти из замкнутого пространства, атмосфера в доме давила, в ней ощущалась неясная угроза.

«Воспоминания, — думала я, — чувство утраты, обычные банальности».

И да, и нет. Не сомневаюсь, отчасти это было просто сожаление, что при жизни Бек я не приложила больше усилий, не потратила на нее больше времени. Но прошел один день, потом другой, и я поймала себя на том, что без нужды все больше думаю о странности всей этой истории: об одиночестве Бек в этом коттедже, об ужасной и безжалостной природе ее болезни, о смятении, которое должно было охватить ее в самом конце.

Коттедж, когда я осталась в нем одна, казалось, пропитан всем этим, окутан страхом и безнадежностью настолько, что мне часто приходилось выходить, было жутко.

Я стала понимать, что призраки — это просто запоздалое понимание.

В конце концов я признала поражение. Сказала себе, что работа по каталогизации архива Бек пойдет быстрее в Лодноне, где все привычное у меня под рукой. Я договорилась об уборке дома, как мы и решили с Беном, два дня лихорадочно паковала бумаги Бек и заворачивала холсты на подрамниках в пленку с воздушными пузырьками.

Что я могу сказать о том последнем, что сделала перед отъездом? Вероятно, обычно такие действия называют безумными. Видимо, я не настолько рациональна, как думала.


Тут всегда было много пауков — я хочу сказать, когда я приезжала к Бек. На этот раз мне потребовалась куча времени, чтобы найти хотя бы одного. Я приписала это погоде, хотя понятия не имею, так это или нет. Как пауки относятся к холоду? Я не знала. Паук, которого я наконец нашла, был как раз из тех пухлых, коричневых с полосатыми ногами, которых Бек называла крестовиками.

— Из-за креста на спине. Видишь? Это точно крестовик.

«Ну, давай же, иди», — думала я, загоняя паука в спичечный коробок. Время сменить место жительства. Он забрался туда неохотно, потыкался туда-сюда, затем забился в уголок, собрал ноги вокруг тела, выстроив забор из перевернутых букв V. Явно обиделся. Я не винила его за это, честно говоря.


Я положила коробок в сумку и попыталась забыть о нем, но всю дорогу домой мне казалось, что паук ползет у меня по шее, сзади. В поезде, идя в вагон-ресторан, я подумала, не оставить ли коробок как бы по рассеянности на прилавке, но потом поняла, что его утрата будет так же беспокоить меня, как если бы он лежал у меня в сумке.

Вернувшись домой, я выпустила паука в месте, показавшемся мне безопасным для него: возле стены гаража под навесом. Он побежал вверх по стене, расставив ноги, как радиально расходящиеся кинжалы, затем исчез в трещине за желобом.

После этого мне стало лучше. Глупо, я понимаю.


[Это эссе впервые было опубликовано в антологии «Жизнь и волшебная жизнь после смерти Ребекки Хэтауэй, художницы», вышедшей в свет ко второй годовщине ее смерти. В интервью, сопровождавшем это эссе, его автор Изабель Хэмптон называла его «фантазией на тему воспоминаний» и подчеркивала, что описанные ею события не соответствуют действительным, что действующих лиц не следует отождествлять с ныне здравствующими друзьями и родственниками художницы и даже с ней самой. Изабель Хэмптон — историк искусств и критик. В настоящее время она работает над подробной биографией Ребекки Хэтауэй, которая была ее близким другом на протяжении более тридцати лет.]


-----

[1] Diane Arbus (1923–1971) – американский фотограф, представительница нью-йоркской школы, одна из центральных фигур документальной фотографии (англ.).

[2] Имя от названия месяца апрель (англ. April).

[3] Женщина-паук (яп.).

[4] Немецкий художник, род. 8 марта 1945 года в Донауэшингене (Германия).

[5] Поль Гюстав Доре (фр. Paul Gustave Dore; 6 января 1832, Страсбург, – 23 января 1883, Париж) – французский гравер, иллюстратор и живописец.

[6] Ленор «Ли» Краснер (англ. Lenore «Lee» Krasner; 27 октября 1908 – 19 июня 1984) – американская художница, работавшая в стиле абстрактного экспрессионизма и специализирующаяся на коллажах.

[7] Джоан Митчелл (англ. Joan Mitchell; 1926–1992) – американская художница, работавшая в стиле абстрактного экспрессионизма.

[8] Обыкновенный крестовик.

[9] Монстр из японской городской легенды, живущий в озере Икеда на острове Кюсю и похожий на динозавра.

[10] Распространенное гинекологическое заболевание, при котором клетки эндометрия (внутреннего слоя стенки матки) разрастаются за пределами этого слоя.



Выбрать рассказ для чтения

51000 бесплатных электронных книг